Ну, Америка, ладно, далеко, но я лично чувствовал себя тут, в Москве, разбуженным. И даже в эпицентре каких-то пока не до конца ясных мне событий. Меня уже втянуло в воронку и с каждым днем, часом затягивало всё глубже и глубже. Не одного меня — Дашу, сестру, Рамзана, Бориса Львовича, Заболотного, Сеню, Игнатова, да и других. Я верил, что судьбы порой и незнакомых людей могут так пересекаться, сплетаться и влиять друг на друга, что познать смысл происходящего разумом невозможно. Здесь промысл Божий.
Я открыл дверь в мастерскую, включил свет. На меня уставились безглазые маски и манекены, торчащие по углам. Довольно жутковатое зрелище, если с непривычки. Мне стало несколько не по себе, хотя я-то тут был как у себя дома. Даже показалось, что один из голых манекенов качнулся, словно собирался шагнуть мне навстречу. Нервы, решил я, всё оттого, что все последние дни на взводе. И в предощущении непоправимого. Мне вообще вредно волноваться с больным сердцем, врачи предупреждали. Но жить спокойно не могу.
Наверное, мне не суждена долгая жизнь. Умру скоро и в одночасье. Да и забудут быстро. Такие, как я, следов после себя не оставляют, поскольку не проявляют себя ни в чем. Ни в науке, ни в творчестве. И любви ведь, пожалуй, нет, лишь самообман. Разве я смогу защитить или спасти Дашу? Если только застрелю Рамзана. Но решусь ли? Я — всего лишь песчинка среди миллиардов других, меня смоет волной и унесет в море, а мое место займет такой же безликий, как я. Веками повторяющейся процесс, имя которому — история человеческого рода.
Но волна морская уносит и вождей, гениев, пророков, всех, кто считает себя избранными, солью земли. Следы их на песке держатся чуть дольше. И все равно исчезают. В чем же предназначение человека? В чем смысл этого краткого мига между жизнью и смертью? Может быть, в богопознании? В предуготовлении к вечности? Если так, то почему люди в массе своей к вечности этой вовсе-то и не стремятся, а цепляются изо всех сил именно за мирскую жизнь, за ее земные блага, не небесные? И по своему правы, поскольку ищут истину в себе, пытаются открыть тайну внутри собственного мироздания, а не вне его. Но что это за тайна? Или она видится лишь в конце жизни?
Мне нравлюсь размышлять сейчас о смерти, сидя в мастерской сестры на кожаном диване. Перед манекенами, изготовившимися внимать каждому моему слову. Среди рисунков, набросков, портретов, которые поглядывали на меня и молчали. Не все вели себя одинаково: «мэрский деятель» с мольберта явно злился, кусал тонкие губы, словно возражал моим мыслям о вечности и предначертанности человека. Уж себя-то он наверняка считал фигурой высокого политического полета, без которой России ну никак не обойтись. Почему Женя изобразила его таким глупым? Потому что она к нему равнодушна и писала правду. Вряд ли портрет ему понравится. Еще и не заплатит.
А вот другое лицо, на стене, в рамке. Это отец, лет семь назад. Почти фотографическая точность, выведена каждая морщинка на лбу, а в строгом и внимательном взгляде таится боль, какое-то осознание грядущего. Или мне кажется? Я подошел ближе, долго всматривался в лицо отца.
А потом вдруг вспомнил о другом холсте, который был заклеен оберточной бумагой и из-за которого сестра так накричала на меня в прошлый раз. Я еще тогда разгребал в мастерской мусор. Да она и сама хотела его выбросить. Интересно бы взглянуть — что там? И я принялся искать. Обнаружил заклеенный холст в рамке среди старых, но дорогих Жене работ. Значит, она вовсе не собиралась с ним расставаться. Вывод очевиден. Потом я перочинным ножиком разрезал бумагу.
Это был портрет Павла. Вначале я не мог прийти в себя от удивления — зачем стоило его прятать? Может быть, сестра была недовольна своей работой? Но портрет был очень хорош, тут и специалиста не требовалось, чтобы понять это. Как живой, другого слова и не подберешь. Сидит за каким-то дощатым столом, положив на него свои сжатые в кулак крестьянские руки, позади бревенчатая стена, окно в поле, стриженая голова чуть наклонена вниз, взгляд изподлобья, сверлит, проникает в душу, губы с горькой складкой сомкнуты, но кажется, он мучительно ищет ответа на заданный только что вопрос, сейчас заговорит. Или отвернется, выйдет из-за стола, уйдет. Как ушел из мастерской скульптора, молча, ничего не объясняя. Во всем его образе чувствовалась недюжинная духовная сила, крепость, борение мысли, и в то же время простота, спокойствие, уверенность.
Женя нисколько не приукрасила его, напротив, выписала со всеми внешними недостатками. Это был простой русский человек в темной рубахе, со следами пота подмышками, после трудового дня, даже небритый, присевший за пустой стол. И никаких церковных атрибутов. Но все равно в портрете звучал православный христианский смысл, он виделся во всем облике Павла, несущем какую-то правду нестяжательства и нищеты духа, заповедальные скрытые в нем истины, а раскинувшийся в окне кусок поля лишь усиливал это ощущение, поскольку и там была бесконечность глубокой веры. Да, это был монах и воин одновременно, схваченный в переломный момент его жизни. Кому служить всецело: Богу или людям? Наверное, именно такой вопрос ему и был задан, а он искал ответа. Монастырь или поле битвы? Спасение свое или спасение ближнего?
Я был поражен тем мастерством, с которым Евгения запечатлела Павла. Но ведь совсем недавно, всего несколько дней назад она говорила мне, что его лицо ей неинтересно, что не собирается его писать. Когда же она успела? К где? Раньше? Почему мне об этом ничего не известно? Я всё продолжал смотреть на портрет и размышлял. А потом стал понимать, догадываться. И даже поведение сестры в мастерской Меркулова вдруг нашло свое объяснение.
По крайней мере, мне казалось, что я близок к истине. Час назад я задал Жене вопрос: «Почему ты так ненавидишь Павла?» А надо было спросить иначе. Я не стал заклеивать портрет бумагой, просто установил его на полке. А сам поспешил из мастерской домой, даже позабыв о том, что сейчас у сестры происходит важный разговор с Борисом Львовичем.
Опомнился лишь, когда открыл дверь в квартиру, услышал крик Жени. К первым делом подумал, что Борис Львович действительно явился убивать сестру, уже убивает. Но тотчас сообразил: нет, тут совсем другое, так не кричат. Так бьют словами наотмашь, а слов-то этих было и не разобрать — сливались в одно. Я поспешил на кухню и на пороге застыл. Кажется, они меня даже и не заметили. А картина была поразительная.
Всё наоборот: не Борис Львович, а Женя держала в руке столовый нож и размахивала им перед его лицом, как-то слишком уж импульсивно, а может и безотчетно, будто предмет сей был обычным карандашом, а она намеревалась сделать несколько штрихов на холсте. То бишь на Борисе Львовиче, который, очень бледный, но спокойный, стоял возле стены, скрестив на груди руки.
И неслись слова.
— Это ты, ты убил её, ты! На тебе кровь, тебе никогда не вымолить прощения, ты убийца, убийца! Боже, ну покарай же его или…
Мне показалось, что сестра сейчас всадит нож в неподвижного и безмолвного Бориса Львовича, прямо в горло. А он будто нарочно высоко держал голову, подставляя под удар шею. А кадык подрагивал — это я тоже заметил. И что странно, он не делал ни малейшей попытки защититься. Как бы уже взойдя на эшафот, выслушав приговор. Но кто тут палач, кто жертва?
— Я люблю тебя, Женя, — глухо сказал Борис Львович, а я, бросившись вперед, перехватил руку с ножом. Тут-то они оба узрели, наконец, такую мошку, как я.
Сестра истерически захохотала, глядя на нас обоих, словно в безумном сне или наркотическом опьянении. Мне даже страшно сделалось. Но я все же отобрал нож и отшвырнул его в угол. Он там как-то жалобно я обиженно звякнул, а Женя, оборвав смех, резко спросила:
— Любишь?
— Люблю.
Борис Львович держался с удивительным самообладанием, и слова его звучали искренно. Если уж он был готов принять смерть из ее рук, то чего лгать? Я ему верил. А вот сестра… Что за помрачение на нее нашло?
— Ее тоже любил? — спросила она, ища кого-то взглядом, но не находя. Глаза у нее лихорадочно блестели, она выглядела совсем больной. Так в человека вселяется бес, путая его мысли. Теперь я подумал, что и сцена в мастерской Меркулова была не случайной. Женя уже тогда находилась на грани нервного срыва. А тут видимо всё вместе наслоилось. Но что?
— Не надо об этом, — произнес Борис Львович. И добавил, посмотрев на меня: — При ребенке.
Это меня так задело, что я взорвался:
— Да скажет кто-нибудь толком что происходит?! Я уже давно не маленький!
— А мы твой душевный покой оберегаем, — насмешливо отозвалась сестра. — Иначе с ума съедешь. Ты, наверное, не знаешь, что у нас это наследственное?
— Что? — не понял я.
— А с ума сходить. Дедушка так кончил, его в больнице держали. Теперь вот отец. Да и мама… Все самоубийцы сумасшедшие. Ты — на очереди. Готовься, дружок.