— Постараюсь, но Лифляндия и Эстляндия достаются мне. Верно?
— Верно.
— Все. Вели писать договор, но эти двадцать тысяч, пожалуйста, давай включим в секретную статью. А?
Петр, усмехаясь, покрутил головой: «Ах плутня, на баб тебе нужны они, не на сенаторов. На баб». Но вслух согласился:
— Ладно. Пусть будет в секретной.
Ночью Меншиков пилил мин херца:
— Петр Лексеич, ты чего его балуешь? Чем более даешь, тем более просит. Он же совсем обнаглел, краю не знает. То сто тысяч, то двадцать.
— Данилыч, он пока у меня один союзник. Беречь его надо, лелеять. А деньги не скоро понадобятся.
Однако Петр ошибся. Едва он вернулся в Москву, как тут же следом явился генерал-адъютант короля Августа получить с царя деньги по секретной статье.
У царя и такой суммы не оказалось. По велению Петра начали скрести по приказам, даже пришлось просить у Троицкого монастыря, богатый гость Филатьев отвалил десять тысяч. И все равно недоставало до двадцати.
— Данилыч, умри, но найди четыреста двадцать, — сказал Петр.
Меншиков умирать не стал, но ради спасения чести минхерца отвалил недостающие золотые из своего кармана, предупредив:
— Учти, мин херц, кровные отдаю.
— Ладно, не обеднеешь.
На следующий день деньги были вручены генерал-адъютанту короля, а после его отъезда Петр заметил о союзнике:
— Туг на бой, скор за мздой.
И приказал князю Репнину с корпусом из двадцати пехотных полков выступать на помощь Августу, поступить под команду генерал-фельдмаршала Штейнау.
Штейнау лично принимал русский двадцатитысячный корпус и остался им очень доволен: «Прекрасные солдаты, хорошо обучены, дисциплинированны, исполнительны». Особенно поглянулась фельдмаршалу их исполнительность. Шестнадцать полков во главе с князем Репниным он бросил на рытье окопов и строительство укреплений, а четыре полка (четыре тысячи человек) присоединил к своей саксонской армии, осадившей Ригу. Грядущую победу ему не хотелось ни с кем делить. Ригу должна взять саксонская армия, то есть он — Штейнау.
Но 9 июля под Ригу явился Карл XII с армией, столь же внезапно, как и под Нарву, и в двухчасовом бою разнес саксонцев в пух и прах, захватив всю их артиллерию. Штейнау позорно бежал с поля боя, едва не угодив в плен.
Освободив Ригу, король тут же отправил в Дерпт к Шлиппенбаху курьера с запиской: «Густав, выступай к Пскову и жди моего прихода. Пора кончать их. Карл».
Глава четвертая
ПЕРВАЯ ПОБЕДА
Борис Петрович подозвал сына к карте и, ткнув в нее пальцем, сказал:
— Вот, Миша, Ряпнина мыза. Гарнизон здесь не столь велик. Даю тебе одиннадцать полков, это будет, пожалуй, раз в пять больше, чем у шведа. Потрудись, сынок. С Богом!
Шереметев перекрестил сына, толкнул ласково в плечо. И когда тот вышел, подозвал к карте Корсакова.
— Тебе, полковник, в это время надо атаковать мызу Рауге. Вот она. Надеюсь, не заблудишься?
— Что вы, Борис Петрович, чай, не впервой.
— Вот именно, не впервой блукать. У тебя будет три полка, для Рауге вполне достаточно, там, сказывают, даже и пушек нет.
В эту вылазку Шереметев решил сам не ходить, надо было принимать новые драгунские полки, а у Бориса Петровича была привычка дотошно вникать в самые мелкие детали. Он мог придраться к ослабленной или надорванной подпруге, заставить перековать коня, не случайно заглазно драгуны иногда называли его «всякой бочке затычка».
А накануне, принимая драгунский полк Жданова, Борис Петрович возмутился видом лошадей:
— И вы собираетесь на этих одрах итить в поход?
— С фуражом туго, — пытался оправдаться Михаил Жданов.
— Это вы мне говорите в сентябре, когда в лугах высятся сотни стогов. А что запоете зимой?
— Так у стогов есть хозяева.
— А вы в полку хозяин. Извольте откормить коней до кондиции.
Однако, воротившись в штаб, Шереметев распорядился отпустить полку Жданова двести мер овса. Не его пожалел — лошадей. Плохое состояние коней в каком-то полку всегда огорчало Бориса Петровича, отчего он более уважал казаков и калмыков, любивших коней и понимавших в них толк, хотя эти нерегулярные части отличались невысокой дисциплиной и своеволием. Но Шереметев многое прощал им именно из-за любви к лошадям. Поэтому после Нарвы он приблизил к себе казака Авдея Донцова, оказавшегося с ним рядом в самый тяжелый момент. А адъютанта Савелова упрекнул после того:
— Где тебя черти носили?
— Но, Борис Петрович, вы же сами к Бутурлину отправили.
— Тебе б надо было там досидеть до плена, дурак.
— Но я ж мигом, — оправдывался Савелов. — Одна нога тут, другая там… вернулся — а вы уж на том берегу.
— Если б не Авдей, я б на том свете оказался. Выдать бы тебе, да плеть жалко.
И стал Донцов при воеводе не то денщиком, не то коноводом, поваром, нянькой. Стлал постель, варил немудреную похлебку, иной раз и бельишко пропотевшее постирывал воеводе… Коня его, Воронка, холил не менее своего Каурки. И когда речь заходила о лошадях, именно к нему апеллировал Борис Петрович:
— Слышь, Авдей, в ждановском полку кони-скелеты. А? Это как?
— Срамота, — соглашался Донцов.
От Михаила Борисовича прискакал гонец с радостной вестью:
— Мы побили шведа!
Шереметев обнял вестника, поднес чарку:
— Спасибо, братец.
И тут же приказал готовиться к встрече победителей. Когда показался возвращающийся отряд, на монастырских раскатах загрохотали пушки в честь победителей. Впереди войска гнали пленных человек пятнадцать, за ними везли две захваченные пушки и несколько возов фузей {138} и знамена.
Борис Петрович едва дождался сына, тот замыкал все шествие. Подъехал к отцу, слез с коня, доложил:
— Так что мыза разгромлена, побили триста шведов, взяли две пушки, сто фузей. Своих потеряли девять человек.
— Ай, Миша! — Шереметев схватил сына, обнял, расцеловал крепко. — Вот уж уважил старика, вот порадовал. Спасибо, дружок.
Глаза воеводы блестели от подступающих слез. Он был безмерно рад удаче сына.
— Ты, сынок, ты первый после Нарвы почал бить их, окаянных.
Со смертью жены, случившейся как раз в дни Нарвской конфузии, о которой узнал Борис Петрович лишь спустя месяц, стал он несколько слабоват на слезу. Не то что очень тосковал. В походах и частых отлучках как-то отвык от нее, но с уходом жены понял, что и он ведь не вечен, что и его самого смерть поджидает, может, вон и за тем леском. Потому успех сына — родного корешка — был приятен его сердцу и трогателен. И слеза была простительна счастливому отцу.
Вылазка Корсакова на мызу Рауге оказалась неудачной, нападение его было отбито пушечной картечью {139}, и он потерял около полусотни человек. Хвалиться ему перед воеводой было нечем, и он постарался въехать в Печоры поздно вечером. А утром, представ перед воеводой, попробовал оправдаться:
— Были пушки-то на Рауге, Борис Петрович. Были.
Это прозвучало упреком самому воеводе, мол, не ты ли говорил, что там пушек нет.
— М-да… — вздохнул Шереметев, — знать, сбрехали наши разведчики, полагалось бы плетей им всыпать по полсотни на каждую задницу. Как думаешь?
— Надо бы, Борис Петрович, чтоб вдругорядь глаза лепш разували.
Но наказывать лазутчиков Борис Петрович не стал, отчасти потому, что они опять ушли за рубеж в сторону Дерпта высматривать, вынюхивать планы Шлиппенбаха. И даже если б они были дома, он бы все равно не стал их наказывать: ребята и так головой рискуют. А то, что оконфузились с пушками на мызе Рауге, так с кем того не случается. Возможно, у шведов эти самые пушки были по сараям спрятаны. Увидь попробуй.
Но Шлиппенбах в донесении королю описал бой при Рауге как блестящую победу шведского оружия, раз в пять преувеличив русские потери и совершенно умолчав о разгроме шведов при мызе Ряпниной. В конце донесения он намекнул королю о его обещании прийти под Псков.
Однако Карл XII прислал Шлиппенбаху поздравления с блестящей победой и с присвоением «дорогому Густаву» звания генерал-майора.
— Эх, — вздохнул новоиспеченный генерал, — лучше б прислал мне король тысяч восемь солдат!
— Его величество отправляется добивать саксонскую армию, — молвил посыльный Карла. — Как только управится там, так придет к вам на помощь, генерал.
Маленькая ложь Шлиппенбаха докатилась до Европы, раздувшись до бессовестных размеров. Газеты, захлебываясь от восторга, живописали, что при мызе Рауге на тысячу двести шведов напала 100-тысячная армия русских и потерпела сокрушительное поражение, оставив на поле боя шесть тысяч трупов. Европа смеялась над «русским медведем».
Призвав к себе Корсакова, Шереметев подсунул к нему лист газеты и спросил подчеркнуто серьезно: