Вечером вернулись в избу лесничего, чтобы переночевать и завтра идти дальше.
Лесничиха приготовила из графских припасов обильный ужин. Было токайское вино и кошицкий мед, пироги из пшеничной муки и гуляш с разными приправами. Богата земля венгерская, текут в ней реки молоком и медом.
На скалистом, холодном Подгалье люди мечтают о ней, как о рае…
К вечеру погода прояснилась: звезды усеяли темное небо. Лес весь заискрился, словно зацвел ими. Тысячи звезд сверкали на верхушках и сучьях.
После ужина Саблик играл на гуслях, а дядя Вавжек и Яжомбек отогревали ноги, стоя друг против друга и выделывая вензеля по-гуральски, важно и красиво, как подобало таким знаменитым охотникам, потом Андриш играл чардаш, а танцевал его с лесничихой старый Саблик, к тем большему изумлению присутствовавших, что он был поляк и в лаптях, а не в сапогах. Когда он кончил, Рябчик обратился к Яносику:
— Попляши-ка ты, парень!
Крестный Саблик подвинтил колки и заиграл. Андриш ему вторил. Снял Яносик чуху, сбросил сермягу и пояс и вышел на середину комнаты в одних только портках да в рубахе. Посмотрел на дверь в соседнюю комнату: там стояли обе девушки, которых утром видел он сквозь туман. У одной были светлые, как лен, волосы и голубые глаза; у другой — волосы черные, блестящие, а глаза — синие, как небо.
Сердце его дрогнулр. Он взглянул на вторую и запел под Сабликовы гусли:
Не тужи, подружка,
О своей судьбе:
Исхожу всю землю —
А вернусь к тебе!
Так песней ответил он глазам девушки.
И вот — не вернулся.
Плясал, должно быть, хорошо, потому что дядя Вавжек, который был скуп на похвалы и молодежь не ставил ни во что, раза два сказал: «Ах, бестия».
Тридцать раз проплясав вокруг комнаты и проделав все коленца, Яносик, разгоряченный танцем, вышел из дому проветриться. Но, сделав несколько шагов, встретил черноволосую Веронку.
— Красивый танец, — сказала она.
— А вы красивее, — ответил Яносик.
— Завтра пойдете дальше?
— Да.
Девушка вздохнула, а он обнял ее и шепнул:
— В вас для меня весь свет!..
Надо было разойтись. Мать позвала девушек в дом. Они, как обычно, принялись прясть и вместе с матерью стали петь гостям, а Андриш играл на гармонике. Подперев головы руками, до поздней ночи слушали охотники разные песни: о парне, который спрашивал мать:
Здравствуй, матушка, где твоя дочка?
Я пришел ее навестить…
А узнав, что она умерла, что лежит в могиле во чистом поле, пошел к могиле и стал звать:
Встань, Нанинка, из своей могилы
И подай мне белую ручку,
Мы три года с тобой не видались,
Я хочу на тебя поглядеть…
А когда она не встала, когда сказала, что мертва, что земля засыпала ей рот и глаза, он так причитал:
А коль милой я не увижу,
Пойду на высокую гору,
На высокую гору, большую,
Посмотрю вниз — да и брошусь,
Шестеро нести меня будут,
Восковые свечи гореть будут,
А глаза твои плакать будут…
А потом, улыбаясь, запели девушки:
Ой, пока была мала я,
Матушка меня качала:
Ой-ой-ой, ой-ой,
Голубочка, ангел мой!
А когда я подросла,
Мужа матушка нашла мне,
Ой-ой-ой, ой-ой,
Голубочка, ангел мой!
Пели они и песню странников:
Как пойдем мы по миру,
Что мы будем пить?
Винцо из Токая,
Воду из Дуная…
И унылую, тоскливую песню венгерской неволи:
Гей, Кривань, Кривань, Кривань!
А под конец запели:
На черных волах пашет Ганка,
И полполя вспахать не успела,
А уж мать зовет: «Возвращайся!
Я хочу тебя выдать замуж,
Хочу тебя выдать за Яна,
За грозного разбойника Яна…»
Так песня следовала за песней, пока не сморил могучих охотников сон. Головы их склонялись все ниже. Их отвели спать на сеновал.
Но Яносик успел перекинуться словечком с чернокудрой Веронкой. И когда все заснули, он тихонько выбрался с сеновала, а она ждала уже у колодца. Пошли в лес, полный звезд. Она не защищала ни губ своих, ни себя. Только спрашивала:
— Вернешься?
И он отвечал:
— Вернусь.
Она говорила:
— Ты для меня — как этот лес…
А он отвечал:
— Я с тебя собираю мед, как пчела с сирени…
Была еще ночь, когда они расстались. Еще не светало, когда лесничий затрубил в рог, сзывая собак. Снова дали охотникам по чарке можжевеловой водки и по огромной краюхе хлеба с салом. Но Яносик не ел: он положил хлеб с салом в мешок и, уходя, запел:
Не тужи, подружка,
О своей судьбе:
Исхожу всю землю,—
А вернусь к тебе!..
Но уже недели через две отец отвел его на Паукову гору, к Кристофу Пауку, знаменитому разбойничьему атаману: ибо такое поприще избрали для него отец, дядя и крестный, а мать одобрила их решение. Паук испытал его, проверил силу, бег, прыжки, умение бросать чупагу и рубить сучья и, приведя его к присяге перед наведенным пистолетом, принял в свою шайку. А когда, год спустя, Паука повесили в Микулаше, на Липтове, Яносик Нендза был уже прославленным разбойником и за его голову обещана была награда.
Любовниц у него было сколько угодно и где угодно; но он несколько остерегался девушек, боясь предательства.
А той Веронки из Рабсика он забыть не мог.
Что с ней? Живет ли еще в лесу у родителей, или вышла замуж и хозяйничает в избе лесника или крестьянина? Жива или умерла? Так ли прекрасна, как была?
Не раз задумывался о ней Яносик Нендза, ибо никогда ни одна женщина не могла заменить ему ее, и красота всех их меркла перед красотой Веронки, как все цветы сада — перед черной розой.
И он часто заставлял Саблика играть и петь ему спижские песни. От Саблика научились им и товарищи Яносика, и его двоюродные сестры, и мальчик-слуга, и даже мать часто напевала их за ткацким станком или прялкой или когда сучила лен.
Когда Яносик обдумывал что-нибудь, ему особенно нужны были эти песни. Надумает он что-нибудь под песни Веронки из спижских лесов и пойдет сеять ужас в долинах от Липтова — за Тиссу, за Дунай, до Железных Ворот у турецкой границы.
От розысков Веронки удерживал Яносика Нендзу не только страх за свою голову: она была дочерью лесничего, графского слуги, и ей с детства внушили ненависть и отвращение к разбойникам, так же как ему, Яносику, — презрение к слугам панским и гордость вольного человека. Да и мать не допустила бы, чтобы он женился не на хозяйской дочери, а на «нищенке», на девке «с панского порога», на «служанке».
Он боялся даже встречи с Веронкой: предпочитал вспоминать ту ночь, те несколько часов и заставлял петь себе песни, под которые обдумывал планы разбойничьих вылазок, как орел, готовый налететь на добычу.
В Грубом Беата Гербурт заменила Марину по хозяйству. Она вставала рано, чтобы приготовить завтрак, белыми изнеженными руками стряпала обед и ужин и даже взялась за стирку.
Марину не разыскивали. Ясно было, что она взяла лошадь и куда-то уехала по своей воле. Быть может, убежала, охваченная внезапным страхом перед Сенявским… или хотела таким образом отвратить несчастье: ведь Сенявскому незачем было теперь вторгаться в Грубое. Она могла предполагать, что Гербурт рано или поздно узнает о пребывании у них Беаты и приедет, чтобы взять ее, а противиться этому никто не посмеет, да и не должен.
Но чем дольше жила панна Гербурт у Собека Топора и чем больше они сближались, тем сильнее в душе его разгорались пылкие желания, тем горячее закипала в нем кровь. Он не осмеливался смотреть на Беату прямо, но за спиною пожирал ее горящими глазами и при виде ее чувствовал, как что-то жжет ему губы. Он выискивал тысячи предлогов, чтобы всегда быть около нее, и мучился, как бы чем-нибудь не выдать себя. Он спал в кухне, а Беата в чистой горнице, и по ночам он сидел у ее двери, прислушивался и проклинал дом, построенный так, что не было щели между дверью и косяком, а перегородка доходила до самого потолка. Но однажды ему в голову пришла мысль просверлить дыру в потолке и через нее подсматривать за Беатой.
Когда Беата была в хлеву, он взял большой бурав и пошел на чердак. Но когда приставил острие к потолку над самой постелью Беаты, его охватил священный ужас.
Как? Сверлить дыру, дырявить дом, построенный при короле Ольбрахте, стоящий полтораста лет, дом, в котором умер его отец, его прадеды Топоры — Кшос, Обух, Ясица, высокий, дом, в котором умер сам строитель его, Валилес, брат Ломискалы, корчевавший некогда лес под селение Грубое, дом, в котором убили деда, в котором рождались поколения за поколениями, — этот священный дом? Портить его?!