В ожидании доброго молодца с орлами на парадной ливрее Настасья для пробы влюбилась в Порошина, что сделать было не мудрено, он того стоил. Красивый, умный, добрый офицер, воспитатель его высочества, завладел воображением девушки. Порошин был с нею неизменно вежлив и выучил грамоте. Теперь Настасья переписывала в тетрадку любовные стихи и тратила много листовых румян и ржевских белил, наводя красоту на свое круглое личико, и без того вполне миловидное. Зубы она, по купеческой моде, чернила, и это обыкновение, на взгляд Порошина, делало ее улыбку менее привлекательной. Однако подруги засмеяли бы девицу с белыми зубами.
— Не прикажете ли обедать? — спросила она, встретив постояльца. — Благодарю, милая Настасья, — сказал Порошин, — обедать не хочу.
— Может, подать ужину? Я батюшке собрала.
— Не голоден, спасибо.
В сени вышел Краснощеков, утирая рот повязанной вокруг шеи салфеткой. Его седая борода была подстрижена, кафтан шит рукою мастера, сразу видно — столичный купец.
— Благодетель мой, Семен Андреевич! — заговорил он. — Который день вас, голубчик, не вижу. Все с их величествами небось беседуешь? Про нас, поди, и вовсе забыл? Зайди хоть на час! Поужинай!
— Спасибо, Алексей Иванович, — ответил Порошин.
— Зашел бы, Семен Андреевич, — опустив глаза, вкрадчиво сказала Настасья. — Я у вас что-то спросить хочу.
Порошин вслед за хозяином вошел в столовую — просторную комнату с божницею в красном углу. Обеденный стол был заставлен кушаньями, посреди них возвышались бутылка вина и сулея с водкой.
— Выпьем по рюмочке? — пригласил хозяин.
— Я не пью, вы знаете.
— Да чуть прикушай! Вино испанское, носят с таможни.
Порошин поднял рюмку, чокнулся с Краснощековым и пригубил. Вино в самом деле было отличное.
— Во дворце такого не подадут, — сказал негромко хозяин и оглянулся по сторонам. — Там оно через десять рук пройдет, прежде чем в рюмку нальют, много ль останется крепости и аромату, ежели каждый подавальщик свою долю возьмет?!
Настасья принесла Порошину сложенную бумагу.
— Прочтите, Семен Андреевич, — сказала она. — Верно ли тут написано?
Хозяин с хрустом жевал вилковую капусту, пальцами отрывая от кочана листы. Порошин развернул бумагу. Крупные буквы составляли четыре строки. Их концы свисали, как гроздья.
Строки обозначали стихи.
Стихи были такие:
Меня, я знаю, ты на память не приводишь,
Но у меня ты с мысли не выходишь.
До тех пор буду я твоя,
Доколь продлится жизнь моя.
— Что ж, написано почти красиво, Настасья Алексеевна, — сказал Порошин, возвращая записку. — Только в слове «меня» вместо буквы «ять» надобно поставить «е» простое. А стишок вы сами придумали?
— Нет, это я слышала у соседки.
— Замечу еще, что взамен «с мысли» надо написать «из мысли не выходишь». Тогда как будет с размером?.. А вот как: выкинем «ты», получится у нас: «Но у меня из мысли не выходишь..» Гм-м… Новое слово образовалось — «измысли», то есть «придумай», повелительное наклонение от глагола измысливать… Постойте минутку… — Семен Андреевич, — робко сказала Настасья, — я не об этом хотела спросить… — Нечего спрашивать и гостя отвлекать от ужина, — прервал ее Краснощеков, и девушка убежала. — Кушайте, благодетель мой.
— Право, не могу, аппетита нет.
— Аппетита? — захохотал хозяин. — Я вам сообщу средство для аппетита, каким пользовалась в Туле одна барыня-вдова, и тому я свидетель. Вдова охотница великая была кушать щи с бараниной. И как скоро примется она есть, слуги притаскивают в горницу, где обедают, кухарку, положат ее на пол и станут сечь, покуда не перестанет вдова кушать. Это так уж введено было во всегдашнее обыкновение, видно, для хорошего аппетита. Зато ж и была вдова собою дородна, ширина ее тела немного лишь уступала высоте роста. Смешно, а?
— История эта не столь смешна, сколь печальна, — сказал Порошин. — Жестоки барские причуды, и не смеяться над ними, а осуждать их надобно.
— Вот вы и внушайте жалость к людям его высочеству, — ответил Краснощеков, — да только ведайте, что ни он, ни матушка его за это вас не похвалят.
— Его высочество к простым людям склонен, — возразил Порошин, — и ласково их привечает.
Он рассказал о поездке по Петербургу, о том, как на улице великий князь пил сусло, и добавил —
И к нам, своим комнатным, великий князь внимателен и заботлив. На днях у нас такой случай вышел. Его высочество вдруг мне говорит: «Пожалуй, ведь ты на оловянных тарелках ешь, когда обедаешь дома?» — «По службе моей, отвечаю, всегда почти имею честь быть при столе вашего высочества и дома не обедаю». — «А все-таки, говорит, может случиться, что заболеешь или кто пришел, угостить надо, — на чем вы станете есть?» — «По моим доходам, ваше высочество, рапортую, на чем же мне есть, как не на олове?» А он взял мою руку, погладил ее и говорит: «Не тужи, голубчик, будешь есть и на серебре». — «Спасибо, отвечаю, ваше высочество, на добром слове, но оловянные тарелки наказанием себе отнюдь не почитаю!»
В столовую вбежала Настасья.
— Семен Андреевич, к вам гость, — сказала она. — Закусить я принесу. Краснощеков лет пять как вдовел, и Настасья была в доме за хозяйку. В первой из двух своих комнат — кабинета и спальной — Порошин увидал Сумарокова. Поэт был мрачен. Кружевное жабо потемнело от винных пятен, парик сдвинулся на затылок.
— Семен Андреевич! Друг любезный! — воскликнул он, обнимая Порошина. По щекам его катились слезы. — Напоследок я к тебе в этот горестный день. Ведь с утра, после кладбища…
— Ничего, Александр Петрович, — сказал Порошин. — Что уж там… Рад, что зашли.
Настасья, постучавши, толкнула дверь, поставила на стол поднос, полный закусок, вышла и через минуту принесла водку, вино и стаканы.
— Спасибо, Настасья Алексеевна, — сказал Порошин.
— Спасибо, спасибо, — рассеянно повторил Сумароков, разливая водку. — Не в последний бы раз, Семен Андреевич!
— Пейте, Александр Петрович, будьте здоровы, — пожелал Порошин, плотно притворяя за Настасьей дверь.
— Выпью, меня просить не нужно, — сказал Сумароков. — И еще раз помяну Михайлу Ломоносова. Ссорились мы с ним частенько, старшинство в российской поэзии делили, но, может быть, я один понимал, сколь велики были его труды на пользу нашей словесности, хотя и мои — не малы.
Он снова налил свой стакан и выпил.
— Теперь жалею, — продолжал Сумароков, — что я, в обиду покойнику, писал как бы его слогом вздорные оды. Например, так:
С востока вечно дым восходит,
Ужасны облаки возводит
И тьмою кроет горизонт.
Ефес горит, Дамаск пылает,
Тремя Цербер гортаньми лает,
Средьземный возжигает Понт…
А заканчивал совсем обидно, — ну, да ведь и он меня не щадил:
Весь рот я, музы, разеваю,
И столько хитро воспеваю,
Что песни не пойму и сам.
— В жизни всякое бывает, Александр Петрович, — сказал Порошин. — Вы стихами фехтовали с ним, как шпагами, и никто из нас, читателей, не мог решить, чья острее.
— Да… — задумчиво протянул Сумароков. — Мои-то, пожалуй, поострей были, да не о них сейчас толк. Он умер, спокоен, а мне, живому, хуже приходится. Стихи мои запрещают печатать, к делам не берут. Уеду в Москву, а потом в деревню. Я довольно насмотрелся на суеты мира, и чем более вижу, тем более от них отвращаюсь. Что на природе основано, то никогда перемениться не может, а что другие основания имеет, то можно хвалить, ругать, вводить и уничтожать по произволению каждого, без всякого рассудка. В природе притворства я не вижу, лукавство ей неизвестно. Удалюсь от света и в моем уединении обрету время золотого века.
— Съешьте что-нибудь, Александр Петрович, — сказал Порошин. — Врачи говорят, закусывать полезно.
— Закусить всегда хорошо, — бодро откликнулся Сумароков. Свободной рукой он ткнул вилку в соленую рыбу и оставил ее там. — Как ваши труды подвигаются, Семен Андреевич? Каковы успехи воспитания? Чем порадует нас государь-цесаревич, когда окончит курс наук под вашим предводительством?
— С великим князем, — сказал Порошин, — занимаюсь я арифметикой и геометрией. Полагаю также необходимым преподать его высочеству нужные для военного искусства математические науки. Учебных книг таких нет, и я пишу свой особый курс, в котором заключаются начальные основания механики, гидравлики, фортификации, артиллерии и тактики. Наук много, от каждой следует взять главное и все части связать друг с другом.
— В корпусе мы все эти науки порознь проходили, — припомнил Сумароков. — Да мыслимо ли столько премудрости, перемешав, затолкать в одну голову? Ведь Ученик-то — мальчик, да еще и маленький!
— Зато к наукам способный и разумом одаренный, — возразил Порошин. — А кроме того, к моей системе он уже приучен. Арифметику всю великий князь у меня окончил и в геометрии сделал начало.