Пономарь Симеонович, окончив молитву и приготовив церковные книги, потребные к служению, поспешал греться; уже раздавались по пространной паперти скорые шаги его с правого крылоса[41] поперек церкви, как вдруг и он воскликнул радостно:
— Козьма Феофанович! Господь тебя благослови; каким ты случаем, сокол ясный, в наше Семипалатское пожаловал?
Приятельские лобзания и взаимные приветствия долго разносились у теплой печи, и наконец все друзья уместились греться на длинную скамейку, прямо против устья.
— На вас благодать божия, господа, — говорил Козьма Феофанович, причетник из села Ястребцова, господ Озерских, известных из прежнего рассказа, — ваше село целехонько; только с того краю изб десяток разорено, да под горой моста нет, а прочее все на прежнем месте; храм божий в красоте и благолепии, как слышу-то, и утвари целы и ризница. Да будет имя господне благословенно! У нас, мои отцы, хоть шаром покати, все чисто; и то правда, мы на самом шляху; и неведь какого народу к нам не наведалось! Господа ускакали в Москву, а из Москвы уже ускочили ли куда, не ведаю. Мужички разбрелись кто куда; сколько в проводники взято и пропало без вести. Уж назад-то шел враг треклятый, аки лев рыкая: все жгли, палили, ломали, били… и храм сгорел дочиста. Мы с батькой спаслись в Тресвятском, и ризница там была; что могли увезти, только то цело и осталось; а теперь воротились, глядь: и дома погорели, и где стояли-то они, не узнаешь!
— Вечно должны благодарить вседержителя, Козьма Феофанович, — возгласил отец дьякон, известный по приходу благочестивым красноречием своим. — Его десница защитила нас, грешных, от сего нового всемирного потопа, от сего набега злочестивых татар французских на землю христианскую. Скажу тебе сначала, как было. По взятии Смоленска мы все кинулись в нашу область непроходимую, в глушь нашего леса; загнали туда скотину, лошадок, словом, пустые дома только остались во всем селе. Вдруг слышим, что следом за нами нагрянули гости и навезли раненых. Не что сказать: бусурманы боялись гнева господня, не было никакого наругательства храму святому и по избам никакой шкоды не учинено. Наши ребятишки болтают, что по улице ездили конные и днем и ночью, кажись, всемерно стерегли от поджигов, потому что боялись за больных своих. Уж мы сбирались было из лесу приударить на этот лазарет, да услышали, что тут много наших раненых лечится, так и оставили на волю божию, чтоб, паче чаяния, не обагрить рук своих в крови братии. Два месяца промаялись мы в лесу, в неусыпной бодрости и осторожности; с трудом прокормились старым запасом про новый хлеб и говорить нечего: не врагу же его оставлять было еще, зеленый скосили. Вот недели две назад узнали, что бежит вся сила нечистая в обратный путь, что большая дорога кипит народом и обозами, и до Смоленска и за Смоленском, и что наши постояльцы убрались, забрав своих больных; мы понемножку стали выставлять носы из лесу; глядим: и наша правоверная рать загремела по следам окаянных; пресвятая Богородица Смоленская помогла христолюбивому воинству нашему побороть врагов бесчисленных. Батюшко Михаил Иларионович, аки архистратиг Михаил, поражает и гонит несметную силу их и крестом и мечом; попущением божиим, изшел легион бесов из Бонапарта, якоже древле из повествуемого в Писании бесноватого[42], и возобладал его воинством: пораженные ужасом, нечестивцы побежали, на вящщую погибель свою, да сбудется Писание: «И обратися стадо свиное по брегу в море, и утопша в волнах»[43].
— Что же, — спросил Козьма Феофанович, — по соседству-то у вас так ли же благополучно?
— О нет, братец, все развалено и истреблено: у нас теперь в избах приютились семьи по три да по четыре в каждой. Все помещичьи дома выжжены: каждую ночь разливались зарева по небесам; у нас живет теперь священник из села Преображенского, он сказывал, что у них все три села по соседству, их же помещика Ивана Гавриловича Богуслава, выгорели и разорены дочиста, а что усадьба его целую неделю горела: и леса, и сады, и зверинцы — все чисто!
— Божие попущение, — возгласил Козьма Фоофанович, сотворив крестное знамение. — Господь даде, господь отъя, господь наказал, Он же и помилует! Не бесовского ли наваждения мы были свидетелями, — продолжал он, одушевясь рассказом, — и великою, невероподобною, можно сказать, истиною события: как будто из земли, словно из ада, нахлынули к нам силы нечистые. Гром, молния, вопли, стоны огласили нас; домы, церкви, башни затряслись, запылали; и что же: еще шумит, так сказать, в ушах наших тревога адская, а уже все исчезло: белый снег как будто вколотил врагов божиих в землю, в ад, к отцу их, диаволу, и след их исчез повсюду!
— На дом Богуславов гнев божий излился, — отозвался пономарь Симеонович, старик пропал без вести, имение разорено, а сын в плену.
— Как в плену! — воскликнул причетник Козьма.
— Да он ранен был и попался в плен, — сказал дьякон, который, по-видимому, к большой досаде и пономаря и старосты, отзывался на все расспросы гостя. Каждому поговорить хотелось, у всех так много было на сердце, но делать было нечего: уважение к сану отца-дьякона, к его учености, а всего более к его честнейшим правилам, заграждали уста недовольных, и ни укор, ни насмешки не сорвались с языка их.
— Он здесь в Семипалатском и лечился, — продолжал дьякон, — люди госпожи Мирославцевой, да и отец Филипп так рассказывали. Жаль, что не удалось нашим отбить пленников своих: на другой день нагрянул сюда летучий наш отряд, да уж поздно.
При сих словах в огнях, запорошенных снегом, захрустело под ногами идущего, все обернулись к дверям, и отец Филипп, с пушистой шапкой и длинной камышовой тростью в руках, вступил во храм и, шепотом произнося молитву, пошел к алтарю. Набожные прихожане вслед за духовником своим толпами нахлынули; еще всего две недели, как они возобновили поклонение богу в сем святом храме, который не могли посещать более двух месяцев. Утреня началась. С каким усердием молились поселяне; как умилительно было зрелище их благоговения. Многие, стоя на коленях, заливались слезами. Как трогательны были молитвы за царя, за военачальника, за избавление от огня и меча и нашествия иноплеменников! Когда же загремел с амвона возглас за православных воинов, положивших живот за веру и отечество, глухое рыдание раздалось по храму, все колена преклонились, все руки вознеслись горе. О, как слышно было, что много отцов, матерей, жен, детей осиротелых окружает сей алтарь! Вдруг дверь из сеней отворилась: холодный столб воздуха, подобно густому облаку, взошел и рассыпался у входа. Волнение пробежало в народе; дорога к алтарю раздвигалась заранее; все оглядывались; у дверей снимала с себя пушистую, инеем подернутую верхнюю одежду стройная молодая дама; левой рукой закинув назад летучий флер зеленого вуаля, правою она оперлась о плечо человеку, поправлявшему ей обувь; слуга поднялся: медвежий казакин синего цвета обрисовывал мужественный стан его, два пистолета и кинжал белелись и на груди и у пояса, он был большого роста, седая голова его возвышалась над всеми. Молодая особа пошла к алтарю, она ласково раскланивалась с мирянами.
— Ангел божий, — раздавалось вокруг ее, — да помилует тебя господь!
Слезы оросили глаза ее, она остановилась близ амвона и преклонила колена.
Это была София, это был первый выезд ее после тяжелой болезни. Сегодня был день рождения отца ее, и она решилась посетить его могилу. Заложив маленькую лошадку свою в легкие сани, Синий Человек, который ни в чем не отказывал дочери своего отца-господина, вооружился, взял своих непобедимых собак и в полной безопасности примчался целиком, по насту, ибо дороги из лесу еще не было. Но сердце его ныло: болезнь Софии была продолжительная, она еще ни разу не выходила на воздух и вдруг, по такому холоду, решилась проехать несколько верст! Он разложил шубу и обувь ее на скамейку к печи, чтоб хорошенько прогреть; сам остановился в нескольких шагах сзади своей госпожи и молился с земными поклонами.
Лицо Софии было бледно, строгая важность блистала во взорах; она много плакала… Сколько воспоминаний теснилось в душе ее! Как все переменилось вокруг с тех пор, как последний пред сим раз была она в этом храме! Сколько перенесло муки бедное сердце ее! Здесь, у святого алтаря, она изливает свою больную душу, душу, отказавшуюся от суеты мира, презирающую в вечность, куда перенесла уже лучшие, последние надежды сердца.
С каким участием смотрели на Софию крестьяне села Семипалатского! Она была единственная дочь того Мирославцева, который был и помещик и отец их. Теперь она сирота, без состояния; сирота, которая однако же осыпала их благодеяниями, лишенная дома, обезображенного помещением больницы, и сама живущая в хижине. Кроме того, они знали, что София лежала на одре смертной болезни, что едва еще на ногах, видят ее в первый раз, и видят в холодную ночь, в храме божием, коленопреклоненную, заплаканную. «Если б мы принадлежали еще ей, — думали они, — нечего бы нам горевать о потерях наших; всякую льготу готово оказать это добродетельное сердце. А теперь двенадцать помещиков в одном селе — чего тут надеяться!»