— Дай-ко табачку.
Засим последовало долгое совещание двух приятелей, которое было заключено следующею речью управителя:
— Первое: мы должны выпросить у барина вольную, себе и семействам нашим.
Второе: когда вольная будет засвидетельствована по форме, мы отопрем ящики и конторки Ивана Гавриловича, выберем все деньги и билеты ломбардные, на неизвестное имя написанные, к ним идет большая белая печать, я это знаю, потом запрем и все на свое место поставим.
Третье: деньги разделим пополам, а с билетами ты поезжай в Москву, немедленно: предлог этому путешествию мы придумаем; и, вынув деньги, возвратись, чтоб ни малейшего подозрения не подать. Деньги, конечно, надобно припрятать подальше, чтоб не обнаружили их.
Четвертое: так как бес хитер, тебя может соблазнить и ты не захочешь, взяв деньги, поделиться ими со мной пополам, то в обеспечение оставь мне записку, собственной руки, следующего содержания: «Украденные нами у Ивана Гавриловича Богуслава билеты, суммою на столько-то тысяч рублей, я, разменяв на деньги, из всей полученной за них суммы обязуюсь тебе отдать половину». Эту записку я опубликую, ежели ты не разделаешься со мной честно, и тогда мы оба пропали.
План был утвержден общим согласием, и теперь в зеленой горнице своей два друга сидели уже вольными. Иван Гаврилович в награду их усердной службы и за сохранение жизни своей от неприятелей при нашествии их на село Преображенское отпустил их вечно на волю, с семействами.
— Вы не оставите меня, друзья мои, — сказал он им, — вы будете служить мне из хорошей платы, о которой условимся, возвратившись домой. Ты, Илья, хочешь ехать вперед, чтоб разведать и приготовить мне приют в случае, если сгорели обе усадьбы. Поезжай — Петрович за тебя мне прислужит и, ежели сочтет нужным, может приискать хорошего человека для помощи себе.
Возвратимся к началу главы: Лука Петрович сидел нахмурившись. Упрек Ильи его уколол в живое. Правда, он чувствовал, что сердиться не за что, этот упрек был голос дружественной предосторожности, но, однако же, ему казалось неуместным, чтоб прежний слуга говорил с ним, с прежним управителем всего имения Богуслава, и притом человеком школьным, так запанибрата и замечал ему, что он хмелен. Камердинер, с своей стороны, хотя и видел, что управителю не совсем понравилось его поучение, нимало, однако же, не укорял себя за это. «Мы теперь равные, — ободрял он себя, — не решено даже и то, кто важнее: управитель или камердинер; у каждого из них своя должность, независимая и по близости к особе барина равно почетная. Если я и почитал его всегда как старшого и ученого, то это по летам и потому, что я женат на меньшой сестре, а он на старшой; конечно, он богаче меня, но разве его старые плутни не всегда были заведомо мне: от меня укрыться это не могло, и если он сохранил честь и место, то обязан и моему молчанию много. Теперь мы оба вольноотпущенные, да и дело наше такого рода, что мы должны быть равные. Что за чванство; конечно, он своим питьем может погубить и себя и меня: спьяна и проболтаться немудрено».
Недовольный, в свою очередь, упрямым молчанием Луки, он встал со стула и начал ходить по горнице, насвистывая любимую песню: «Не бушуйте вы, ветры буйные»[46].
«Странен человек: честолюбие вмешивается даже между друзьями и даже в такое время, когда союз их наиболее дорог для собственных выгод их», — так отозвалось и в голове и в сердце Луки Петровича, когда он увидел, что Илья начал уже сердиться.
— Мировая, свояк, — воскликнул он, — не думаешь ли ты, что я сержусь?
— Нет, — отвечал камердинер, — я об этом и думать не хочу.
Резкий ответ снова взорвал Петровича, но благоразумие взяло верх, и он поправился.
— И не думай, — сказал он, — этого быть не может между мной и тобой.
— Почему же ты не сказал: между тобой и мной — ты любишь все с себя начинать. — Сиповатый хохот Петровича поправил скучный разговор.
— Ну, ну, между тобой и мной, — возгласил он нараспев, протягивая руку камердинеру, — разве не все равно, разве мы не равные! Тьфу пропасть, ужели мы станем ссориться, Илья? Вот уж по твоему-то сказать: ссорься сколько душе хочется, да знай время.
— То-то и есть, свояк, — отозвался Илья, — тебе не взлюбилась моя правда.
Лука Петрович снова соображал было составить острый, благоразумный и едкий ответ отставному лакею, чтоб намекнуть к слову об осторожности, какую следует всегда наблюдать в разговоре с старшими, как вдруг зазвенел колокольчик, от которого снур проведен был к Ивану Гавриловичу, вверх.
Камердинер, вбежав на лестницу, только сбирался отворить дверь в комнату барина и остановился лишь для того, чтоб оправить свое жабо и застегнуть две нижние пуговицы ливреи, как вдруг услышал чей-то чужой голос вместе с голосом Ивана Гавриловича. Удивляясь, что в такое время (был уже час 9-й вечера) забрался к барину гость, и досадуя на свою оплошность, что не видал и не доложил, он отворил однако же дверь и увидел, что на стуле подле ее лежит серая на медвежьем меху шинель, с красным воротником, а на левую руку в комнате барина, близ самой его кровати, сидит городничий, в мундире, со шпагою. Когда у человека не совсем чиста совесть, то подобный визит поневоле обдаст морозом по коже. Илья смешался и, бледный как мертвец, переступил через тот высокий порог, об который сначала, от непривычки, так часто спотыкался. Он остановился у дверей.
Городничий города Ж***, коллежский советник Глеб Ларионович Морозов, был уже пожилой, но здоровый и видный мужчина. Семнадцатилетняя служба на одном месте дала ему порядочное дородство, но, несмотря на это, он не баловал себя покоем. Всякий день, с раннего утра, он был уже в мундире, который и снимал только тогда, как ложился спать или когда ездил за зайцами с веселым обществом своих приятелей. Продолжительная военная служба и двенадцатилетнее командование и баталионом и полком положили на черты лица его резкое клеймо суровости, которой, впрочем, вовсе не было в его добром сердце. Он говорил громким басом, с расстановкою, обдуманно, но решительно. Речь свою обыкновенно сопровождал он учтивостями, единожды навсегда принятыми: имею честь доложить; смею уверить вас; прошу не прогневаться; по отличному моему к вам уважению! и еще несколько фраз вежливости, накопленных им в течение службы и приспособляемых к разговору, повторялось им в Ж*** ежедневно в кругу и просителей и знакомых своих.
Иван Гаврилович сидел на кровати в зеленом атласном стеганом шпензере[47], надетом сверх байковой фуфайки. Лицо его, сухое и желтое, выглядывало из-под бумажного колпака, глаза были строги, брови нахмурены.
— Дома ли управитель? — спросил он камердинера, мрачным и дрожащим голосом.
— Дома, сударь, — отвечал Илья и, положив концы вытянутых пальцев левой руки на рот, кашлянул два раза, чтоб кое-как оправдать недостаток голоса и дрожащие его звуки.
— Поди, — продолжал Богуслав, — позови его сюда и сам воротись с ним.
— Слушаю, сударь, — сказал камердинер и, поворачиваясь к дверям, встретил на дорогу себе грозный взор городничего: большие черные глаза его из-под насупленных густых с проседью бровей устремлены были прямо на него и, казалось, читали в сокровеннейших изгибах его грешного сердца.
— Пропали, Петрович, — вскричал он, вбежав в зеленую горницу — и более не мог ни слова выговорить.
— Кто пропали? — спросил управитель.
— Мы, Петрович.
— Что ты?.. Говори яснее.
— Там городничий, он все узнал и все барину открыл.
— Что же он узнал и открыл?.. Что тебе сказано?
— Мне велено тебя позвать и с тобой прийти самому.
— Больше ничего?
— Ничего.
— Ни слова?
— Ни одного слова.
— Ну, положись на меня, не робей, во всем запирайся; пытать не станут; вспомни, что мы вольные, а мы и крепостными биты не бывали.
Лука Петрович поправился, причесал голову гребешком, обтер лоб и нос, выпил стакан воды и, повторив Илье строгое приказание не робеть, пошел в сопровождении его наверх.
Однако же на душе у Луки было не больше спокойствия, как и у камердинера. Дело не шуточное они затеяли; ну если свидетели подслушали под окнами дружескую их беседу? Ну если прямо сверху отведут их в острог, а оттуда на площадь и в Сибирь? Жена, дети, дом, прежнее счастие, приволье, любовь барская — все припомнено злою памятью, пока он поднимался на лестницу. Но, судя по наружности, он был герой против камердинера, который шел как на смерть приговоренный. Теперь каждый, увидя их, решил бы, сколь неправ был Илья, почитая его себе равным. Природа подчиняет существо, созданное ею слабым, существу сильнейшему; и хотя вольнодумство свергает эти узы, хотя глупцы вообще ненавидят людей с умом, но эти своевольные рабы зато мучатся целый век.
Дверь отворилась; управитель вступил первый в спальню Ивана Гавриловича и, поклонившись городничему низко и почтительно, остановился перед кроватью барина, ожидая приказания. Илья стал несколько поодаль и, заметив, что суровый градоначальник едва кивнул головою на вежливый поклон Луки Петровича, сделал весьма невыгодное об этом заключение, которое сощемило ему сердце.