— На всё воля Божья, — отозвался босой, раздетый до пояса Василий, смущённо переминаясь с ноги на ногу.
— Резонно, — усмехнулись маленькие младенческие глазки профессора, и он размашисто поставил под заключением свою витиеватую подпись.
Вскоре Василий был определён в запасный пехотный полк, охранявший на Выборгской стороне гарнизонные продовольственные склады.
Служба оказалась необременительной, знакомой и отчасти даже приятной. Через двое на сутки взводами заступали в караул. Василию достался тихий, обжитой пост — железнодорожные ворота, возле которых стояла тёплая будочка с входившей в моду металлической печкой-буржуйкой и лежанкой. Паровоз с гружеными или, напротив, порожними вагонами проезжал мимо поста всего один-два раза в неделю. Надо было открыть, а потом закрыть ворота и, в сущности, — всё. Спать не разрешалось, безделье было безраздельное, только иногда фельдфебель давал на починку сапоги или амуницию, а Василию, как неплохому шорнику, другой раз поручали чинить сбрую и хомуты.
В щель забора Василий смотрел на шумный, многолюдный город, на сталисто-серую бровку Большой Невы. Но подолгу любил смотреть только в небо — на облака, на совершающее извечный круг солнце, на птиц. Но небо, чувствовал он всем своим существом, было всё же чужим, каким-то сторонним. И эти равнинные, застроенные высокими домами, заводами с дымящими трубами, опутанные шоссейными дорогами, трамвайными путями просторы тоже не влекли и не трогали Василия. Глухо тосковало его одинокое, но сильное сердце по родным погожским местам, по привольному сибирскому таёжью с солнечными еланями и покосными угодьями. Хотелось к Байкалу, к Ангаре, к сопкам. Хотелось к Великому сибирскому пути с гудками и паром тружеников-паровозов. Хотелось полной грудь вдохнуть сухого звонкого морозного воздуха, услышать под ногами сытый хруст промороженного до синевы снега. Хотелось увидеть родимую охотниковскую ограду с надёжными добротными постройками, с резными наличниками и коньком на крыше крепкого дома-пятистенка, похожего на образа. А в тёмных сенях — услышать скрип широких половиц, потянуть на себя тяжёлую, обитую войлоком дверь и зажмуриться, как порой случалось, от хлынувшего через окна первой горницы солнечного света. Хотелось пройти по улицам и заулкам Погожего, втягивая ноздрями припылённый запах высоких бревенчатых заплотов или ветер с Ангары, которая даже в жаркие дни лета пахнет талым снегом. Хотелось увидеть деревянную церковь с воронёным крестом грешника, но вступившего на путь покаяния и очищения Игната Сухачёва. Вспоминалось розоватое личико смешливой, но скромной Натальи Романовой, — чему-то усмехался. Порой вынимал из-под исподней рубахи подарок тётки Феодоры — серебряный лакированный образок, вздыхал.
54
К 16-ому году на всех фронтах установилось относительное затишье. Василий и его сослуживцы по запасному полку слышали — где-то на Южном фронте идут бои, потом — якобы на северном направлении, а также — на Кавказе. В газетах стали редко сообщать о боях, по крайней мере о крупных столкновениях с противником. Василий с лёгким сердцем думал: «Вот, кажется, и войне конец. Домой бы! Пахал бы землю, любил и молился бы».
На улице Петрограда Василий случайно повстречался с земляком, унтер-офицером Иркутского пехотного полка исхудавшим, комиссованным по причине тяжёлого ранения в голову Покрышкиным Саввой, от которого узнал, что полк зимой и весной всего три раза попал в настоящее дело, однако развернуть наступление и выбить немцев из окопов оказалось невозможным по одной причине — снова недопоставлялись патроны, пулемётные ленты, гранаты. Порой по неделе-две отсутствовала провизия, и приходилось мародёрствовать в деревнях. В феврале вспыхнула дизентерия, и весь полк почти на два месяца пришлось вывести в тыл. Но и в дали от линии фронта жилось не легче: питание плохое, дров — нет, шинели и полушубки были изношены до крайней, отчаянной ветхости, а новых не выдавали. В караулах по ночам солдаты, бывало, отмораживали ноги и руки, потому что отсутствовали валенки и рукавицы. Спасались, как могли: шили из войлока чуни, а из подгнивших скотских шкур — вроде как торбаза, но главное, чтобы хоть как-то согреться, уцелеть. Троих солдат местные крестьяне закололи вилами за грабёж.
Василий проводил земляка на вокзал, отдал ему все свои деньги, какие наскрёб в карманах шаровар и шинели, карандашом наскоро черкнул домой записку. На прощание сказал:
— Поклонись от меня Ангаре. — Но конфузливо опустил глаза.
Савва прижал к своей чахлой груди земляка:
— Поклонюсь, братишка.
В казарме ночью не мог уснуть, думал о погибших однополчанах, о Волкове, о Погожем.
55
Наступивший 17-ый год, словно бы обезумевший наездник, неожиданно поднял страну-коня на дыбы и — понёсся, понёсся в неясную, но желанную, приманчивую даль. В конце февраля Охотников со своего поста, забравшись на крышу караульного домика, наблюдал за бурлящим людским половодьем, слушал выкрики, причитания, свист:
— Дайте хлеба!
— Бей мироедов и городовых!
— Царь-вампир пьёт народную кровушку!
— Бабоньки, родненькие, у меня сынишка годовалый опух от голода!
— А у меня двое сынов сгинули в болотах Курляндии, а муж гниёт в окопах под Двинском, с кровью, пишет, кашляет.
— А ить нету Бога.
— Да ты что, холера, несёшь? Немедля окстись!
— Долой Бога!..
Василий слушал, и его голова пьянела страхом. Думал, неужели и в Сибири люди так же опустились — живут бедно, голодно, бесприютно, без пути? Но он верил, что в Сибири люди не могут и не должны жить скверно, потому что там никогда не жили плохо, — он это знал с младенчества, из рассказов родственников и учителей гимназии, он видел там вокруг сытую, размеренную, трудолюбивую жизнь. Что же случилось здесь, в России, в её столице? — не мог понять Василий, и верил и не верил в то, что происходило перед его глазами.
Вспомнил слова Любови Евстафьевны, которая часто повторяла: «Живи по совести, и тебе всё дастся». Он всматривался в женские лица с перекошенными губами, растерянными, но всё же зловатыми глазами и думал: «Живут ли эти люди по совести?» Но эта мысль смущала его, представлялась несправедливой, и он старался от неё отвязаться, однако она крепко прилипла и не отставала просто так.
Из толпы покатилось тяжёлое пение, тяжёлое, но оно стремительно нарастало:
— Вставай, проклятьем заклеймённый…
Пение разлилось широко, охватило несколько кварталов, а в голове Василия зачем-то застряли первые слова: проклятьем заклеймённые.
«Проклятьем заклеймённые… — назойливо билось в голове потрясённого Василия. Он раньше ни разу не слышал таких значительных и по сути чудовищно страшных слов. — Проклятьем заклеймённые… Проклятьем заклеймённые…» Василию были непонятны эти люди с их громогласной, переворачивающей нутро песней и решительными, отчаянно-лютыми устремлениями. После пережитых боевых ужасов ему представлялось, что гражданская, тем более городская жизнь — легка, проста, безопасна: работай день и ночь, старайся, укрепляй своё хозяйство, дом, молись и будь благосклонен к людям, — понимал и чувствовал Василий, деревенский парень. После мучений войны и ранения ему твёрдо представлялось, что весь мир так и должен жить, как его семья, его род, его село Погожее и город Иркутск — трудолюбиво, в чём-то и когда-то прижимисто, крепко. И вот он, молодой человек, явственно и выпукло увидел и убедился: люди большого столичного города — совсем не такие, как он.
Поздним вечером солдаты скучились на митинг, кричали, размахивая руками:
— Будя — навоевались!
— Верно сказал пулемётчик Федька — домой пора!
— Сызнова революция, братцы, а? Ну, чего молчите — революция али как?
— Яте, гусь лапчатый, и революцию и проституцию зараз дам!
— А я чиво? Моё дело маленькое, ваше благородие.
— Ваших благородиев ещё в десятом годе отменили, пень ты трухлявый, неуч! Пшёл отседова! Ну-ка, всем разойтись: чего уши развесили?
— Сам пшёл отседова, офицерский прихвостень… — слышал Охотников из сумерек неприятного для него — грязновато-синего — петроградского вечера. Дивился происходящему, верил и не верил, что и такое может быть.
Ушёл в конюшню, а не в казарму. Захватил с собой завёрнутую в полсть икону. Жадно вдохнул тёплого воздуха конюшни, напитанного запахом прелого сена, лошадиного пота, натруженной кожи сёдел и сбруи. Гладил сыроватые лошадиные морды, а они тянулись к нему, смотрел в большие блестящие вопрошающие и одновременно доверчивые глаза лошадей. Ни одного конюха не оказалось на месте: одни митинговали, а другие ушли в город. И понял Василий, что за весь день лошади ни разу не были поены и кормлены. Выругался, скинул шинель, засучил рукава гимнастёрки, взялся за вилы. Напоил лошадей, задал им овса и набросал в каждую клеть сена.
Присел на топчанок, не спеша развязал мешок, вынул икону. Добавил фитиля в керосинке, взглянул на лик. Не поверил. Склонился низко. Ещё ниже; открыл крышку киота. Да, не ошибся: у чернявой головки маленького Христа блистала хрустальная бесцветная слёзка. Но снова не поверил, сбегал в соседнюю куть за другой лампой, слегка подрагивающими руками зажёг фитиль. Всматривался в икону.