Он переводит взгляд на генералов. Он знает их, этих людей военной косточки. Они хотят есть. Они любят есть.
И все шумно сели за стол.
Когда его ранило в плечо и он еще бежал вперед, а потом, оглушенный и поднятый с земли и кинутый снова на землю взрывом, упал ниц, распростерши руки, лицом в жидкую грязь, — его охватила такая неистребимая, страстная жажда жизни, какой никогда он не испытывал.
Все его тело, еще не ощущая боли, содрогнулось от счастья жить, не отпускать от себя самое дорогое, что наполнило все его существо. Сверхчеловеческим усилием он впился ногтями в месиво глины, снега и воды, приподнялся, выгнув спину, закинув голову к небу, увидел себя стоящим на борту корабля и берег, неотвратимо уплывающий от него все дальше-дальше, скрывающий от глаз его чьи-то любимые, дорогие, бесценные лица, — исступленное отчаяние залило его сердце, и вера в невозможность, невероятность разлуки с ними толкнула его вперед, он услышал свой крик: «Мама!.. Жить!.. хочу жить!» Ледяная волна понеслась ему навстречу, ударила в грудь, в лицо, и все померкло… Он потерял сознание. Но и в беспамятстве, щекой прильнув к земле и бессильно распростершись, он все еще боролся за жизнь, все еще беззвучно кричал: «Жить! жить!» Воля к жизни ни на мгновение не угасала в его поверженном теле, и, когда он снова открыл глаза и увидел неприглядный мир, окружавший его, он знал, что смерть отошла от него, что он будет жить.
Он удивленно огляделся вокруг и ощущение острой боли в плече принял как счастье.
«Мне больно — значит, жив», — подумал он и тотчас же радостно удивился тому, что думает, видит, воспринимает окружающее и слышит… Да, слышит — простые человеческие голоса, топот тяжелых сапог, стоны, ржанье лошадей где-то за стеною. Слышит живую жизнь, а не мертвый грохот ледяных волн…
Он увидел закопченные стены какой-то халупы, клопов у самого своего изголовья, густо усыпавших широкие пазы между бревен. Он увидел свет жалкой лампы под жестяным ржавым колпаком, криво висящей над ним у самого потолка, и понял, что он лежит на перевязочном пункте, что вокруг него такие же раненые, как он, вспомнил, что уже вдыхал раньше этот тошный, застоявшийся запах карболки и тления. Рядом с ним, у его койки, на соломе лежит тяжело раненный солдат, и это его голос и голос сестры кажут ему окружающий мир таким знакомым и безмерно дорогим.
Да, он жив. Окончательно жив и будет жить. Любимые, дорогие, бесценные лица все ближе. И ближе желанный берег. Он шевельнулся, захотел встать и тихо, умиротворенно застонал, поняв, что не может еще встать, но обязательно встанет, потому что все видит и сознает себя в мире и слышит свой стон…
Голоса рядом смолкли. Свет лампы заслонила белая косынка сестры, у самого своего лица он ощутил теплое дыхание.
— Вам чего надо? — спросил тихий женский голос. От этого голоса, уже давно знакомого (так ему показалось, потому что он слышал этот голос с минуты своего пробуждения), он зажмурил глаза, стараясь представить себе любимое лицо, но не сумел, вспомнил, что ведь и нет никакой любимой…
И вдруг совершенно неожиданно приоткрылось еще одно оконце в покинутый мир — и в этом оконце девушка с перышком на шляпке, подъезд старинного дома, роза, завернутая в номер «Сатирикона»…
— Вам, может, водички испить?
Игорь зажмурил глаза еще плотнее и не ответил. А когда снова открыл их, то над ним уже не было белой косынки сестры, все так же разливался тусклый свет лампы, и где-то рядом, обращенный к кому-то другому, женский голос говорил размеренно, с непередаваемо успокаивающей лаской:
— И поедешь ты, Семен, домой… То-то жена рада будет… Перво-наперво сводит она тебя в баню… попаришься ты…
— Как же, сестрица, без руки я париться буду? — перебил этот ласковый голос другой, мужской, затрудненный, полный жадного напряжения голос.
— Глупый ты, Семен, человек! — с певучим удивлением откликнулась снова сестра. — С тобой жена вместе пойдет! Она же тебя и попарит, она и оденет…
— Оно, конечно, ежели так, сестрица… — удовлетворенно и счастливо донеслось до Игоря.
— А потом напечет она тебе, Семен, пирогов с горохом… Наешься ты пирогов и на печь… Кровь тебя еще плохо греет.
— Какая уж кровь во мне! — с придыхом, очень тихо и растроганно прозвучало в ответ. — Снаряд-то… как полоснул… а кровь хлещет… Беды-ы, сколько крови…
Воспоминания обессилили голос.
— Как только жив… — И в испуге: —…А может, помру, сестрица?
— И опять ты глупый, Семен! Ну как же ты помрешь, если уж и кровь больше не льется, и лежишь ты на пункте, и все у тебя в порядке!.. А проснешься дома, на печи, и смотришь: изба народу полна! И Боже ты мой! Все кавалера пришли смотреть…
— А дадут рази «Егория»?
— Еще бы не дадут! И станут тебя, Семен, расспрашивать. И станут тебе, Семен, удивляться… И ты им все как есть.
Тихая успокоенность плотнее и теплее окутывала Игоря. Он закрыл глаза, подумал, что сейчас заснет и как будет приятно выспаться, и в то же время отчетливо вспомнил, что еще утром слышал, как врач сказал, что его соседу, Семену, тогда бредившему, жить осталось до вечера, — значит, отмерены ему считанные минуты… Но сестра так хорошо говорит, что не хочется верить этому… «Вернется Семен домой, свершится чудо, и бедное, чуть слышно бьющееся обескровленное сердце вдруг забьется, как билось тогда, когда, полный сил и надежды, он шел за сошкой по своему жалкому клочку черной земли… И помрет Семен с ясным лицом, с кроткой улыбкой, перед смертью, как во сне, видя свою молодую жену и пироги с горохом… и девушку с перышком на шляпке… Нет, это я… это мне… надо видеть… и увижу… Ах, как хорошо это она… как правдиво все ему налгала святою ложью… какая она добрая… нет, мудрая какая…»
— Сестрица!
Слово это сорвалось громко.
— Да… я тут, — откликнулся родной голос.
— Мне воды, — прошептал Игорь, ничуть не желая пить и уже засыпая, но ревниво желая услышать обращенный к нему — непременно к нему, к живому, чувствующему, — ласковый голос сестры.
Он спал, когда сестра наклонилась над ним с оловянной кружкой, полной студеной воды. Он спал крепким сном человека, отвоевавшего жизнь.
«Этот выживет, — подумала сестра и деловито прикрыла его одеялом. — Как только его к нам в солдатское уложили? Да где уж и разобрать, когда за ночь — сотни их, отстрадавших… Мука-то всех роднит…»
Впервые испытанная Игорем неистребимая жажда жизни, счастье жить не оставляло его во все продолжение его длительной физической беспомощности. Счастье жить ощущал он не только наяву, но и во сне.
Проснувшись на другое утро на этапном пункте, он прежде всего хватился своих записок. Он позвал сестру — сестра была уже другая — и, мучаясь болью, раздражаясь тем, что боль мешает ему говорить толково, потребовал, чтобы ему принесли его записки, спрятанные у него во внутреннем, потайном, кармане гимнастерки.
— Да вас же сейчас оденут, повезут отсюда, тогда…
— Не тогда, а сейчас… — упрямо твердил Игорь и успокоился, когда увидел в своих руках записную книжку. Она была затерта, помята, но укрепила его в жизни как ни одно лекарство. Перелистывая страницы слабой дрожащей рукой и плохо разбираясь в записях, не пытаясь даже их перечесть, Игорь знал, что в них — его судьба.
Но не с кем было поделиться своими мыслями. Ни вблизи, ни вдалеке Игорь не видал человека, достойного стать его поверенным… может быть, спутником… Записки эти он приведет в порядок, он сведет их в одно убедительное слово, в письмо. Письмо это он знает кому послать. Брусилову. Только Брусилов сумеет его прочесть и понять как должно.
Это он, Брусилов, указал ему путь к делу. Научил его слушать. Но пока письмо не написано, мысли не связаны, до тех пор… Да нет, и после — уже в осуществлении, уже в действии — кто станет рядом и так вот, как сестра той ночью на пересыльном пункте Семену, певуче скажет: «Глупый ты! Зачем же тебе рука, если с тобой жена вместе пойдет?..» Да, жена! И так же страстно, как поверил Игорь в жизнь, так же страстно потянулся он к любви, и снова перед ним приоткрылось оконце во вновь обретенном мире — и в том оконце девушка с перышком на шляпке… Потанина! Люба!
Это имя точно прочел он в записной книжке. И больше оно его не покидало. Почему? Всего две случайные, короткие, оборванные на полуслове встречи… Телефонный звонок, далекий голос и молчание…
Какое право он имеет думать о ней как о жене?.. И кто сказал, что он любит? Несколько долгих месяцев даже ни разу не вспомнил… Неправда!
Игорь сам, — когда настала пора, попросил, чтобы его отвезли в Петроград, в лазарет принца Лейхтенбергского. Заведовал этим лазаретом его товарищ по корпусу Гулевич. Игорь твердо решил, что встретится с Потаниной именно там. Напишет ей письмо и вызовет к себе. Она должна согласиться на это свидание. Раненому не отказывают. Он ей скажет…