— Неужто умер? — не выдержал Серяков.
— Да, двадцатого января… И просил Шарлотту, которую к нему пустили перед концом, передать вам и мне свой последний дружеский привет… Жалеет, мол, что рано приходится умереть, но не жалеет о том, что сделал. Уж если умирать, так за что-то доброе и справедливое…
Полночи бродил Серяков по улицам после этого разговора, не замечая, что февральская вьюга засыпала его снегом с ног до головы, что промерз и устал. Несколько раз останавливался у подъезда на Стремянной, из которого выходили когда-то с Линком на вечерние прогулки. Сердце разрывалось от тоски и возмущения. Вспоминались крестьяне, которых видел когда-то просящими милостыню на улицах, — оборванные, худые, голодные. Вспоминался лазарет, в котором лежал в горячке. Верно, тюремный-то был еще хуже, где же тут выжить?.. Ах, боже мой, боже мой! Что же это такое? Неужто никогда не придут в Россию справедливость и человечность?.. Что же он-то, Серяков, должен делать, чтобы быть достойным своего покойного друга?..
Работа сама нашла Лаврентия в начале марта. Однажды утром перед домом, где жили Антоновы, остановилась карета, запряженная раскормленными лошадьми. Из нее вышли два осанистых иеромонаха. Богомольная старуха соседка с поклонами проводила их во двор и указала дверь художника. Усевшись в комнатке Лаврентия, старший монах начал речь восхвалением известного многим таланта его благородия, после чего предложил ему взять на себя руководство граверной мастерской Киево-Печерской лавры, с тем чтобы и самому участвовать «своим искусным резцом» в изображениях, украшающих книги, которые выпускает лаврская типография. При этом держаться, конечно, надобно не нового вкуса, чтоб не смахивало на светские картинки, а работать по старым киевским образцам XVIII века, к которым привыкли молящиеся. Условия службы отличные: отдельный домик с прислугой, отоплением, освещением, лошади для выезда в любое время с конюшни митрополита, а летом — дача на берегу Днепра. И сверх того, разумеется, хорошее жалованье.
Но разве такой работы хотел Лаврентий? Разве стоило учиться в академии, чтобы копировать изображения святых из старых книг? Он отвечал, что благодарит за честь, но он человек не свободный — чиновник военного министерства, со дня на день ожидает назначения, а потому и не может никуда уехать. Но иеромонах возразил, что на сей предмет его преосвященство напишет военному министру, и, верно, ответ получится благоприятный, конечно если господин Серяков согласится. Лаврентий и тут нашелся что ответить. Сейчас он накрепко привязан к Петербургу, решившись весьма скоро начать гравирование новой большой доски, уже на звание академика. Недовольный иеромонах насупился, и Серяков схитрил, добавив, что, получив это звание, он, верно, будет больше подходить к предложенной высокой должности, а пока готов резать здесь для лавры, готов хоть сейчас же, если ему вручат оригиналы и подойдет оплата.
На том и порешили. Через день Лаврентий уже сидел над старинным томиком, искусно переплетенным в тисненную золотом свиную кожу. Картинки, к его удивлению, не походили на виденные им раньше церковные гравюры московской работы. Здесь явно чувствовалось влияние европейского искусства, а порой без труда можно было угадать, с какой известной гравюры на религиозный сюжет копировал мастер.
Серяков сказал иеромонаху правду. С самого рассказа Всеславина о прениях в совете он подумывал взяться за гравирование на звание академика. Раз за «Голову старика» хотели дать это звание, значит, присудят за следующую — надо думать, лучшую доску. Нужно ковать железо, пока горячо, пока есть возможность без помехи заняться этим. Звание академика уж наверное избавит его от должности рисовальщика каких-нибудь форм обмундирования. Да что формы! Это бы еще полгоря — там хоть люди, лошади, ландшафты, — а вот рисовать, скажем, ружейные замки, курки, то, как должно скатывать шинель или попону, — это, право, и в мыслях наводит уныние.
В апреле Серяков отправился к Бруни и рассказал о своих планах.
— Конечно, конечно, беритесь не откладывая, — поддержал его Федор Антонович.
И вот они опять ходят по залам Эрмитажа, выбирая картину. Василий Васильевич тоже ковыляет следом и мимикой, а порой и вставленным в разговор словом участвует в обсуждении.
— Тут колориту много, — говорил он шепотом Серякову, указывая большим пальцем через плечо на только что обсужденную картину. — Она больше живописью берет, а тебе неспособна.
Успехами Лаврентия Василий Васильевич гордился чрезвычайно: подумать только, свой брат солдат и вот что сделать сумел! Такой очень просто и в академики выйдет…
«Ты, главное, куражу не теряй, все выйдет в аккурате», — подбадривал он Серякова, если тот говорил, что картина ему нравится, но трудна для гравирования.
Однако по сравнению с прошлым годом у Лаврентия было куда больше «куражу». Он уже не прочь был взяться за композицию из нескольких фигур. Должно же что-то отличать новую задачу от прежней. Особенно привлекал Рембрандт с его контрастами света и тени. Небольшую картину «Неверие апостола Фомы» — вот что хотелось награвировать. Посередине светлая, распространяющая сияние фигура Христа и отшатнувшийся, не верящий его воскресению Фома. Вокруг — живописная группа учеников. Нечто важное, значительное чувствовал Серяков в теме картины: так же, как Фома, не верят многие тупые люди всему, что выходит из круга их застывших, ограниченных понятий… Ну, хотя бы тому, что к крепостным должно относиться по-человечески… Бруни согласился с его выбором, и назавтра с прошением в руке Лаврентий вновь вошел в кабинет конференц-секретаря.
— Здравствуйте, батюшка, что скажете новенького? — с новой, радушной интонацией встретил его Григорович.
— Опять прошение хочу подать, Василий Иванович. Конференц-секретарь пробежал глазами бумагу и, явно огорченный, развел руками:
— Нельзя, батюшка, никак нельзя…
— Да почему же, Василий Иванович? Мы с Федором Антоновичем…
— Ну, уж Федору-то Антоновичу это забыть и вовсе непростительно. Да что с него возьмешь, с астронома рассеянного? Дело в том, батюшка, что, по уставу, получить звание академика можно только через три года после звания художника. В этом, согласитесь, есть немалый смысл. Должен же художник иметь время усовершенствовать свой талант, чтобы получить новое почетное звание. А у вас прошло всего полгода, и совет не сможет этого разрешить…
Лаврентий стоял опечаленный. Да, выходит, зря обнадежил его забывчивый Бруни. А он-то уж размечтался, даже доску Вагнеру вчера большую заказал… Ну что ж, придется ждать…
Наступила тусклая, трудная полоса в жизни Серякова. Заказов, кроме лаврских, не было никаких. Оставалось много времени, чтобы читать, гулять, но разве для этого он учился? Ему исполнилось тридцать лет, а что он сделал? Что сделает дальше для своего искусства? Что толку от диплома, когда гравировать нечего?..
Не раз, читая известия с Дуная, из Севастополя, Лаврентий чувствовал себя чуть ли не дезертиром. Товарищи там бьются, вот уже имена двоих напечатаны в списке убитых, а он здесь знай режет картинки к житиям святых!.. Порой казалось, что Антонов, разговаривая с Марфой Емельяновной о войне, презрительно косится в его сторону: я-то, мол, отставной гвардеец, когда было мое время, честь России защищая, под Бородином сражался и до Парижа врагов теснил, а ты что?..
В конце 1855 года о Серякове вдруг вспомнили в военном министерстве и назначили рисовальщиком при Главном штабе с жалованьем 12 рублей 50 копеек в месяц. Пришлось-таки рисовать солдатиков с ружьями для нового руководства в стрельбе из нарезных штуцеров, а потом гравировать множество планов сражений подошедшей к концу войны. За этой работой постоянно вспоминались товарищи топографы, которые так дружески относились к нему когда-то, так сочувствовали в истории с Корфом, радовались поступлению в академию. Из восьми произведенных в 1852 году живым остался только один. Двое были убиты под Силистрией, пять легли в Севастополе. Недолго покрасовались в эполетах, бедняги… Зато самого Лаврентия через полгода службы в Главном штабе произвели в губернские секретари — вышел срок пребывания в первом чине — и одновременно прибавили 2 рубля 50 копеек жалованья. Вот уж истинно по поговорке: «Чиновник спит, а чины идут». Он порадовался: приблизился, значит, срок, когда можно будет заняться гравированием на звание академика.
Но вот после смерти императора Николая заметно повеяло чем-то новым, дышать стало посвободнее. Даже в военном ведомстве как-то разом примолкли восхвалители старых начал — палки и фрунтовой муштры. Война, проигранная бездарными генералами, несмотря на героизм солдат и младших офицеров, и явная техническая отсталость армии и флота были у всех на устах.
Передавали, что уничтожат департамент военных поселений и несчастное сословие кантонистов. Рекрутские наборы были отменены на несколько лет, и говорили о введении всеобщей воинской повинности.