Но видишь ли, Луций, дело тут не в Пелигне, не только в нем.
II. Я уже говорил, что считаю Гнея Эдия Вардия одним из своих учителей.
Рассказывая мне о Пелигне, он, может быть, сам того не желая, приобщил меня к римской поэзии. Собственно о поэзии он мало говорил и, как ты заметил, зачем-то всячески принижал поэтическое мастерство Пелигна. Но рекомендовал мне читать некоторые его стихи. Другие же стихи Пелигна я сам брал из Вардиевой библиотеки и дома самостоятельно изучал их, прежде всего для того, чтобы лучше понимать Гнеевы рассказы. Многие из стихов я выучил наизусть — не потому что специально их заучивал, а потому что в те годы мне достаточно было два-три раза прочесть, чтобы запомнить каждое слово. И до сих пор, разбуди меня среди ночи и вели мне продекламировать из его «Любовных элегий», или из «Героид», или из «Науки любви», или из «Метаморфоз» и даже из «Фастов», — уверен, что добрую половину строф я с легкостью воспроизведу для тебя по юношеской своей памяти.
Мало того. Поскольку Гней Эдий иногда упоминал в своих рассказах Вергилия и Горация, Тибулла и Проперция, я этих поэтов тоже брал у него читать. И, скажем, у Вергилия очень хорошо знал не только «Энеиду», но также «Буколики» и «Георгики».
Катулла я также весьма основательно изучил.
И хотя ценителем поэзии я побоюсь себя назвать, но знатоком запросто объявлю. И эти мои знания, в юности приобретенные под воздействием Вардия и посредством великолепной его библиотеки, мне потом не раз послужили и пригодились: полагаю, что благодаря им Корнелий Север обратил на меня свое просвещенное внимание и, сделав меня своим секретарем и клиентом, вытащил из горестной нищеты и унизительных мытарств по Риму; могущественный Луций Элий Сеян, когда меня впервые ему представили, задумчиво произнес: «Ты, как я слышал, знаток поэтов? Очень хорошо. Мне как раз нужен такой человек»…
III. Пелигн и Вергилий своими поэмами заметно расширили мои знания греческой и латинской мифологии.
Мифология подтолкнула меня к изучению истории, в которую мифы как бы перетекают. И если в нашей городской библиотеке я мог достать лишь разрозненные книги Тита Ливия, то в библиотеке моего нового учителя — или «старшего друга», как он сам велел себя называть, — в его богатейшей библиотеке и Ливий проживал в полном объеме, и Помпей Трог, и Гай Саллюстий Крисп, и Делий, и греки Полибий и Геродот. Не было лишь Ксенофонта и Фукидида. С ними я впервые познакомился у Корнелия Севера, моего римского патрона.
Были у Вардия и сочинения многих философов. Но я, в отличие от тебя, милый Сенека, никогда не имел склонности к философствованию. Политика — вот что с детства меня привлекало. Хотя я тогда не знал, что взаимоотношения между людьми, между сословиями, между различными государственными институтами, между народами следует именовать политикой. Но именно её, политику, я, еще не отдавая себе в том отчета, искал и впитывал в себя, слушая о любовных похождениях Пелигна и его друзей. Знакомясь с Пелигновой биографией, я в этой биографии прежде всего примечал и радостно запоминал всё, что так или иначе касалось божественного Августа, его добродетельной жены Ливии, его пасынков и внуков, его ближайших друзей и сподвижников.
Иными словами, поэзия увлекла меня в историю, а история стала причащать политике — той великой и всемирной Системе, которая управляет не только поступками людей, но их желаниями, мечтами, осознанными и неосознанными страхами и, в конечном счете, даже любовью — самым древним и самым стихийным людским чувством. Ибо давно уже все боги подчиняются Величайшему и Всеблагому Юпитеру. Даже Венера!..
IV. Ну и, разумеется, я, как мог, впитывал в себя красноречие Гнея Вардия. Ибо никогда до этого я не встречал такого во всех смыслах захватывающего рассказчика, такого просвещенного и яркого оратора!.. Прости меня, Луций, но, правду сказать, он и тебя превосходил в своем искусстве располагать материал, строить фразы, подыскивать выражения, модулировать голос и организовывать паузы. Видят боги, не зря он учился в прославленной декламационной школе Амбракия Фуска и Порция Латрона! А то, что его речи в моем пересказе звучат, может быть, совсем не блистательно и порой колченого, — тут нет ничего удивительного. Во-первых, я воспроизвожу их по памяти, а память — даже очень хорошая, как у меня, — не может зафиксировать всю общую стройность и все отдельные красоты. А во-вторых, это ведь моя память, мой пересказ, моя скороспелая и вторичная декламация…
Но почти каждый раз, уйдя от Вардия, я записывал на табличках его речи-рассказы, точнее сказать: свасории. Не потому, что боялся забыть их содержание. А потому что хотел в точности запечатлеть некоторые особенности его слога, неожиданные сравнения, красочные выражения, незнакомые мне слова, которые надо было прояснить и сделать знакомыми; и всё это, записав, впитать в себя и внедрить в свою речь так, чтобы, как говорится, от зубов отскакивало. Скоро я стал замечать, что, о чем-то рассказывая матери, своим приятелям по школе, я иногда начинаю вскрикивать фальцетом, или, закатив глаза, делаю длинные паузы, или складываю на груди руки, или вроде бы совершенно некстати исподлобья насмешливо смотрю на своего собеседника. Я даже в этом ему подражал — в том, что мне самому претило.
V. Что же ты хочешь? В доме у нас было скучно и бедно. У Вардия на вилле роскошно и занимательно.
В городе разговаривали на тусклой и пошлой латыни. Вардий, что называется, сверкал Цицероном.
В школе нас обучали заунывным и быстро набивавшим оскомину вещам. Гней Эдий рассказывал мне о сияющей и увлекательной жизни Великой Столицы. И я, уйдя от него, старался как можно дольше удержать в себе радостное впечатление, представить, что вокруг меня не гельветское захолустье, а яркая и сочная жизнь, величественные храмы, сверкающие мрамором дворцы, кипящие народом улицы, наполненные пением и танцами театры, гудящие криками восторга и боли песчаные арены. А я не от новиодунского тесного причала ковыляю к узким Западным воротам, а по Священной дороге шествую от театра Помпея к театру Марцелла, или вступаю на форум, любуясь двуглавием Капитолия, или мимо святилища Минервы восхожу на Эсквилин к садам Мецената… В библиотеке у Вардия я отыскал план Рима, на несколько дней одолжил его у своего старшего друга. Я этот план внимательно изучил, запоминая и радостно впитывая в себя каждое обозначенное на нем строение, каждую улицу. А потом запирался в кладовке или в ином темном помещении, дабы ничто не отвлекало взора, и мысленно странствовал по Риму: толпился с народом на форуме возле ростральных колон; прятался от палящего солнца в портике Октавии, или в портике аргонавтов, или в портике Европы; по мосту Фабриция переходил на Тиберинский остров; на Марсовом поле наблюдал за военными упражнениями всадников и пехотинцев… Часами так развлекал и тешил себя.
Ведь если положить руку на сердце, и дома и в школе я был одинок. Лусена? О чем нам было с ней разговаривать? Чему необходимому и увлекательному могли научить меня наши школьные учителя?
Вардий же каждым своим рассказом, каждой с ним встречей будто поднимал завесу или раздвигал горизонт, и оттуда на сцену моего воображения выступали великие поэты, выходили прославленные государственные мужи, выплывали величественные римские матроны: престарелая Октавия, сестра Божественного; царственная Ливия, мудрая и преданная жена Всемирного Принцепса; таинственно-ослепительная Юлия, единственная дочь Единственного на Земле. Именно они, а не мои одноклассники, не учителя Пахомий и Манций и даже не многострадальная Лусена заполняли мою тянущуюся к свету юность и в полной мере составляли ее! Потому что я с ними хотел встречаться и встречался! Их всё чаще и чаще представлял рядом с собой! С ними делился своими радостями и горестями и в трудные минуты как бы просил у них совета!
Ты понимаешь меня, Луций? Ты ведь — Сенека! Ты должен меня понять.
При этом, представь себе, Вардий, мой новый учитель, нисколько не стеснял моей свободы, как так или иначе стесняли ее Лусена и Манций с Пахомием. Он не поручал мне никаких работ и заданий. Он не лез ко мне в душу, как неизбежно лезут близкие люди, расспрашивая: а как ты живешь? как себя чувствуешь? о чем думаешь? почему у тебя такой грустный или такой веселый вид? Казалось, сам по себе я его мало интересую, он меня иногда словно и не замечает вовсе, а все эти «юный мой друг», все эти прикосновения ко мне и взгляды на меня использует, будто ораторские приемы.
Клянусь моей Фортуной или твоим Посейдонием, мне часто казалось, что он, Гней Эдий, тоже лишь пребывает в Новиодуне, а живет и бытийствует — надеюсь, я правильно употребил это столь любимое тобой философское слово, — воистину в Риме живет, рядом со своим обожаемым Пелигном, среди его возлюбленных и любовниц, в гомоне площадей и в тишине римских садов!