Клянусь моей Фортуной или твоим Посейдонием, мне часто казалось, что он, Гней Эдий, тоже лишь пребывает в Новиодуне, а живет и бытийствует — надеюсь, я правильно употребил это столь любимое тобой философское слово, — воистину в Риме живет, рядом со своим обожаемым Пелигном, среди его возлюбленных и любовниц, в гомоне площадей и в тишине римских садов!
Он тоже, я думаю, был одинок. А я заполнял его одиночество, как он заполнял мое. Он, может быть, сам с собой говорил и себе самому рассказывал. А я слушал его, как слушают журчание ручья или шум водопада…Каждый исполнял собственную свасорию, лишь самого себя убеждая и развлекая.
VI. Скажу более. Хотя не знаю, как это лучше сказать… Может быть, главным образом потому, что Вардий был мне физически неприятен, моя независимость от него лишь укреплялась. Достаточно мне было взглянуть на его круглое брюшко, на его часто пенящийся от слюны рот, на лоснящиеся длинные волосы по бокам лысого черепа, и мне легко удавалось отделаться от тех впечатлений, которые он мне навязывал, а я не желал принимать в себя, чтобы не испачкать свободно и радостно возникающие во мне картины.
Ну, например, Гней Эдий, как я уже отмечал, упорно принижал поэтическое дарование Пелигна: дескать, подражал, чуть ли не копировал, легкомысленно и небрежно стихотворствовал. Но он ведь, Эдий Вардий, часто декламировал стихи Пелигна и других поэтов, давал мне их читать на дом, и я, хоть и мало тогда разбирался в поэзии, однако не мог не почувствовать, что стихи Голубка ничуть не уступают стихам его предшественников: они легче и воздушнее, чем у Вергилия, гармоничнее и музыкальнее, чем у Горация, глубже, чем у Тибулла, и чувственнее и искреннее, чем у Проперция. И нет в них подражания, а скорее — перифраз того, что было раньше написано, но иначе понято.
И некоторые из сочинений Пелигна полностью соответствовали той картине, которую рисовал перед мной мой учитель. Но некоторые из тех, которые он мне давал или я сам брал читать, представь себе, лишь частично соответствовали и даже противоречили Вардиевым рассказам. И эти сочинения я особенно внимательно изучал, любопытствуя, как Гней Эдий потом разрешит эти противоречия и как вывернется из несоответствия.
Я уже давно стал подозревать, что какие-то речи Голубка и Кузнечика, какие-то его похождения Вардий, может быть, сам сочинил, приписал их Пелигну, дабы создать столь желанный ему образ Великого Любовника, которому и сам хотел поклоняться и меня желал приобщить.
VII. И я, конечно же, приобщался, потому как — еще раз повторю — рассказы Гнея Вардия были в те годы главным содержанием моей начинающейся юности. Но я не желал быть просто слушателем. Я тоже хотел стать спутником и другом этого замечательного человека, о котором мне рассказывали. И перевоплощаясь вместе с ним, становясь то мечтательным Мотыльком, но сладострастным Кузнечиком, то копающимся в себе и пытающимся познать себя Голубком… Нет, не то, Луций! Я жаждал этих превращений, но слишком хорошо понимал, что мне они недоступны, потому что по своей природе я совершенно иной человек. Но, наблюдая за превращениями другого, пусть даже наполовину выдуманного человека, я, Луций Понтий Пилат, смогу ответить на многие вопросы, которые я уже, оказывается, давно себе задавал, но пока не понимал, что я их себе задаю. Я не только вступлю в Рим, из которого вытеснили и изгнали моих предков, не только наполнюсь поэзией, причащусь истории и прикоснусь к богам и героям, я почти наверняка усовершенствую и дальше разовью свою Систему, если постараюсь изучить природу и внутренние механизмы той новой силы, которая теперь во всю ширь и во всю глубину открывалась передо мной и которую Вардий называл Любовью. Я уже тогда ощутил, что сила эта по своей мощи лишь немногим уступает Политике. Но если ее правильно использовать, если подчинить себе и заставить на себя работать…
Представь себе, уже тогда, в пятнадцать лет, в далекой Гельвеции, благодаря Пелигну и Вардию, я это почувствовал и осознал. А через десять лет — нет, через двенадцать, — когда начал работать на Сеяна, обратил на себя внимание и заслужил уважение коллег тем, что плодотворно и результативно применял и «стрелы Амура», и «сети Венеры», и так называемые «медовые ловушки», в которые заманивал самых различных людей, казалось бы, придирчиво-осторожных, подчеркнуто-бесстрастных, торжественно-неподкупных; и с помощью разнузданного Приапа добывал информацию, которую, кроме меня, никто не мог добыть; с помощью текучего Протея врагов обращал в друзей, друзей — если на то было указание свыше — во врагов. А с помощью Фаэтона многих мог воспламенить и заставить лететь за государственной колесницей до тех пор, пока они не сыграют отведенной им роли, пока надобность в них не отпадет и их можно будет оставить на съедение их собственному огню…
Но я опять слишком забежал вперед. Прости меня, Луций.
Вернемся к Пелигну и вступим на следующую станцию, которую Гней Эдий Вардий именовал «станцией Венеры Урании» или «станцией Фаэтона».
Свасория тринадцатая
Фаэтон
I. Вот я сказал: вернемся к Пелигну и вступим на следующую станцию. На самом же деле тогда, в Гельвеции, на берегу Леманского озера, прошло по меньшей мере несколько декад, прежде чем Вардий снова заговорил о Пелигне. И не потому, что после нашего плавания по озеру мы так долго не виделись. Нет, мы встречались, и довольно часто: я несколько раз заходил к Вардию на виллу, мы, по его приглашению, дважды совершили совместную прогулку: один раз — пешком и другой раз — в лектике.
Но о Пелигне, представь себе, — ни слова! Вместо этого Вардий вещал мне на исторические темы: об убийстве Юлия Цезаря, о войнах сторонников божественного Юлия с его убийцами, Брутом и Кассием, о кровавом соперничестве Гая Октавия и Марка Антония, о самоубийстве Антония и Клеопатры, об Актийской победе, об утверждении во власти Октавиана Цезаря, о присвоении ему имени Августа, о его многочисленных консульствах, о предоставлении ему пожизненной трибунской власти и пожизненного проконсульства. Почти не обращая на меня внимания и лишь изредка взглядывая на меня пустым и прозрачным взглядом, Гней Эдий словно самому себе прочел курс лекций по недавней истории Рима.
А я слушал его с возрастающим интересом. Во-первых, потому что ни от одного из моих школьных учителей я не слышал такого последовательного, увлекательного и доходчивого рассказа о знаменательных исторических событиях. Во-вторых, потому что долго не мог взять в толк: зачем и к чему, собственно, он мне всё это рассказывает.
Скоро я обратил внимание, что о войнах и государственных преобразованиях Вардий трактует лапидарно и без особого к ним интереса, а оживляется и в подробностях описывает и характеризует фигуры самого Августа, его ближайших сподвижников и членов его многочисленного и разноликого семейства. Причем особое вдохновение, я заметил, Гнея Эдия охватывало, когда речь заходила о Юлии, единственной дочери великого принцепса. Именно Юлия служила как бы центром его повествования, сначала скрытым, а затем все более явственным, вокруг которого он группировал события, расставлял другие исторические образы. Я понял также, что этими историческими экскурсами мой учитель меня к чему-то приуготовляет. Он мне, попросту говоря, преподносит биографию Юлии, но в историческом обрамлении.
Так что не взыщи, Луций: придется мне для начала пересказать тебе Юлину историю, суммировав пространные исторические экскурсы Вардия. Я знаю, что римская история этого периода тебе самому известна до мельчайших подробностей. Но я ведь буду Вардия пересказывать, которого ты никогда не слышал. И излагать буду кратко и только то, что до Юлии касается.
Итак:
II. Как ты знаешь, в год заключения Брундизийского договора между двумя триумвирами Октавиан, будущий великий Август, развелся со своей первой женой, Клодией, дочерью Марка Антония и Фульвии, и, как говорят, нетронутую, не лишенную своего девства, отослал ее к матери, с которой поссорился во время Перузийской войны. И в том же году, опасаясь, что Марк Антоний может объединиться с Секстом Помпеем, могущественным предводителем морских пиратов, и вместе они, Помпей и Антоний, установят морскую блокаду и доведут Италию до голода, Октавиан решил, еще до прибытия Антония в Брундизий, если не переманить Помпея на свою сторону, то по крайней мере связать ему руки.
Как это сделать? То ли сам Октавиан, то ли его мудрый соратник Гай Цильний Меценат придумали следующую комбинацию: у Секста Помпея был тесть Луций Скрибоний Либон. А у того — сестра Скрибония, которая недавно во второй раз овдовела. Так вот: наш Октавиан — ему тогда едва исполнилось двадцать три года — посватался к этой уже видавшей виды женщине, получил радостное согласие ее отца, престарелого Луция Либона, и, спешно женившись на Скрибонии, стал, можно сказать, свойственником страшного пирата, Секста Помпея — тот был женат на родной племяннице Скрибонии. Тем самым отнял у Марка Антония всякую возможность сговора с Помпеем у себя за спиной.