Кое-что предлагали. Так, Эдмунд заявил, что обитателей «УГ» можно связать между собой и отвести подальше по дороге на Эрлз-Брайд, куда не долетят звуки музыки. Ханна высказала другое мнение: дать больным снотворное. Но ни одно предложение не поддержали.
Однако шумные требования устроить поскорее танцы не прекращались, а параллельно развивались притязания другого рода: Кэтрин убедила: себя, что влюблена, и теперь, стоило мне оказаться рядом, умоляла ее приласкать. Воспоминания о ее черных волосах, крепких ногах, полной груди преследовали меня, не отпуская ни на минуту, и, даже сидя у постели Пирса, когда он вдыхал пары бальзама или когда я ставил припарки на его макушку, я испытывал нестерпимое желание, — меня то бросало в жар, то не хватало дыхания, то начинало тошнить. Я мысленно проклинал тот день, когда пожалел женщину, и испытывал презрение к себе, понимая, что даже здесь меня подтолкнули слова короля: выходит, даже в, «Уитлси» — месте, как мне казалось, не подвластном ему, — я не смог полностью освободиться от его влияния.
Все это время мы не пускали в «Уитлси» посетителей, боясь, как бы они не занесли нам чуму. Среди посетителей была и мать Кэтрин. Она принесла дочери сотовый мед и изящно вышитые зеленые тапочки. Когда Амброс сказал, что к дочери ее не пустят, она странно разозлилась и заявила, что все мы здесь обманщики и только притворяемся добрыми людьми, ухаживая за безумными и больными пациентами, на самом же деле наша единственная цель — набить себе карманы. Она ушла, продолжая ругать Амброса с такой яростью, что ее с легкостью можно было принять за сумасшедшую.
Элеонора передала Кэтрин мед и зеленые тапочки. Когда Кэтрин узнала, что ее мать отослали обратно, она расплакалась. Элеоноре она сказала, что на свете есть лекарство, которое могло бы ее вылечить, но мы слишком слепы, чтобы его разглядеть.
Пришел июль — месяц, в котором произошли три важных события.
Во-первых, я получил еще одно письмо от Уилла Гейтса, где бывший слуга сообщал, что Плясунья вернулась в Биднолд через ворота в парке — «она слегка прихрамывала на левую заднюю ногу; уздечки на ней не было, седло перевернуто». Уилл просил ответить ему, если я жив. «Если Вы живы, сэр, — говорилось в письме, — я сберегу Вашу лошадь, спрятав ее от виконта де Конфолена, и со временем Вы опять будете на ней ездить. Если ж Вас, не дай Бог, уже нет в живых, я отправлю ее с Вашим слугой У. Джоссетом королю, чтобы Его Величество узнал о Вашем печальном конце».
Если б я не был так озабочен болезнью Пирса и поведением Кэтрин, это письмо подняло бы мне настроение — и не только тем, что рассмешило, но, главным образом, тем, что в нем сообщалось о чудесном возвращении Плясуньи, а это уже было хорошим знаком. Как бы там ни было, в моем мозгу, похоже, не нашлось достаточно места, чтобы как следует переварить это известие.
Дежуря как-то днем у постели Пирса — он в это время забылся тяжелым сном больного человека, — я написал Уиллу короткое письмецо со словами благодарности и вложил в конверт деньги на овес для лошади. «Не знаю, попаду ли я снова в Биднолд и когда это произойдет, — писал я, — так что, если не объявлюсь в течение года, отправь, пожалуйста, Плясунью Его Величеству и передай ему, что меня нет больше в этом мире».
Вторая важная вещь — то, что Пирс пошел на поправку. Признаюсь, я не только чувствовал облегчение от мысли, что преждевременная встреча моего друга со смертью не состоится, но испытывал также и удовлетворение оттого, что мои настойки и бальзамы, мое настойчивое требование соблюдения отдыха и диеты (я назначил Пирсу усиленное питание — яйца всмятку, отварное мясо, цикорий и солодовый хлеб) — все это возвращало его к жизни. В легких я по-прежнему слышал хрипы, но бальзамы и нашатырь делали свое дело — мокрота отходила, а припарки из лопуха справились с холодной испариной на макушке, теперь там была язва, через которую с гноем выходила болезнь.
После трех недель, в течение которых он отсыпался, позволял приносить еду, мыть и расчесывать его редкие волосы — словом, ухаживать за собой, как за ребенком, он вдруг возроптал, заявил, что полностью исцелился и готов приступить к тому, что называл своей «подлинной задачей — заботиться не о себе, а о других». Пришлось разрешить ему встать, помочь одеться — одежда по-прежнему болталась на нем, как на вешалке, несмотря на диету из яиц и солодового хлеба, — он спустился по лестнице вниз, вышел на залитый солнцем двор и попросил меня проводить его в огород — ему хотелось взглянуть на молодые груши.
Как я уже наверняка говорил, в характере Пирса есть одна черта: он убежден, что только он один может справиться с некоторыми делами — в частности с выращиванием фруктовых деревьев en espalier. Он ожидал, что деревья засохнут и погибнут после его трехнедельного отсутствия, а увидев, что, несмотря на страшный зной, этого не произошло, решил, что их спас Бог. Он упал на колени и вознес хвалу Создателю, хотя на самом деле ему следовало поблагодарить меня и Эдмунда: ведь это мы провели долгие, утомительные часы за поливкой несчастных деревьев, понимая, как рассердится и огорчится Пирс, если мы дадим им погибнуть. Мне ужас как хотелось открыть ему глаза, но я промолчал. Я стоял и смотрел, как он молится, и понимал, что, как всегда, мое недовольство им долго не продлится, слишком я его люблю — и это недовольство как ложка дегтя в бочке меда. Поэтому, вместо того чтобы упрекать Пирса, я тоже обратился к Богу, — здесь Он был ко мне как-то ближе, чем в Биднолде. Я просил, чтобы Он даровал моему старому другу прежнее отличное здоровье и пообещал «не забывать звать его Джоном, если Ты позаботишься о том, чтобы у него наросло мясо на костях».
Ну а третье событие июня — самое худшее, что случилось со мной за все время, проведенное в «Уитлси», оно мучит меня, не дает покоя, и я понимаю: позор мой настолько велик, что, узнай обо всем Опекуны, меня, несмотря на долгую дружбу с Пирсом, тут же вышвырнут отсюда и запретят в будущем возвращаться.
Это произошло душной ночью, такой короткой, что, казалось, тьма так и не наступила: небо слегка померкло и тут же осветилось вновь.
Я проснулся полный тревоги вскоре после полуночи, проспав всего несколько минут. Меня мучили кошмары. Я обливался потом, тело мое испытывало болезненное неудобство, было ясно, что я не могу больше находиться в постели.
Я встал, выглянул в окно, и глаза мои тут же различили в бледных сумерках вход в «Маргарет Фелл» — и ничего больше, и тогда я понял, что проиграл борьбу с собственной похотью.
Я натянул тонкую рубашку и какие-то штаны, бесшумно вышел из комнаты и, затаив дыхание, слушал, не проснулся ли кто-нибудь из Опекунов, но тишину в доме нарушал только храп Пирса.
Оказавшись на улице и ощутив кожей свежесть ночного воздуха, я перестал испытывать страх и к бараку шел уже без всякого внутреннего трепета — напротив, полный фальшивой радости, и уговаривал себя, что собираюсь совершить благородный поступок, который всем принесет мир и покой.
Я вошел внутрь «Маргарет Фелл», закрыв за собой дверь. Первое время я не двигался и стоял в темноте, пока глаза к ней не привыкли и я не стал различать два ряда спящих женщин. Я посмотрел туда, где обычно лежала Кэтрин, не расставаясь со своей куклой и расшитыми зелеными тапочками, — теперь она их тоже баюкала и разговаривала, как с ребенком.
Кэтрин сидела и смотрела в мою сторону. Я не шел к ней — ждал. Она отложила тапочки, которые держала в руках, встала и направилась ко мне. Я видел, как ее соседка проснулась, посмотрела сначала на Кэтрин, потом на меня, но я не обратил на это никакого внимания.
Когда Кэтрин подошла, я притянул ее к себе левой рукой, а правой открыл дверь операционной, где недавно провел вскрытие и завернул тело умершей в саван.
Пол в комнате был каменный; я опустился на колени, потянул за собой Кэтрин и стал целовать ее губы и грудь. Сгорая от страсти и нетерпения, мы срывали друг с друга одежду, а потом голые забрались в самое темное место — под операционный стол. Похоже, Кэтрин снова вообразила себя под сводом церкви: она зашептала, что наконец-то мы вместе в Божьем Доме. Боюсь, Бог никогда не простит мне этого, но, должен признаться, такое богохульство возбудило меня: целый час я вытворял с Кэтрин все, что она просила и что могло изобрести мое собственное воображение. И это не был обычный «акт забвения», это была любовь в самом что ни на есть языческом смысле этого слова.
Глава двадцатая
Как Джон чуть не лишился своего половника
Эта ночь положила начало тому, что я называю «временем своего безумия в „Уитлси“»…
То, что было раньше, звалось «временем до безумия». Тогда, как вы видели, я верил, что мои отношения с Опекунами и их подопечными честные и чистые. Я не притворялся. И даже извлек почти утраченное врачебное мастерство из мрака, куда его заточил, и использовал на благо общины. Я принял новое имя и всячески стремился быть достойным его. А если иногда оживал старина Меривел и вздыхал об утраченном прошлом, он тоже старался быть полезным — как, например, в день танцев. Как сказал Пирс по поводу моей игры на гобое, все видят, что я совершенствуюсь.