Эта ночь положила начало тому, что я называю «временем своего безумия в „Уитлси“»…
То, что было раньше, звалось «временем до безумия». Тогда, как вы видели, я верил, что мои отношения с Опекунами и их подопечными честные и чистые. Я не притворялся. И даже извлек почти утраченное врачебное мастерство из мрака, куда его заточил, и использовал на благо общины. Я принял новое имя и всячески стремился быть достойным его. А если иногда оживал старина Меривел и вздыхал об утраченном прошлом, он тоже старался быть полезным — как, например, в день танцев. Как сказал Пирс по поводу моей игры на гобое, все видят, что я совершенствуюсь.
Но теперь все изменилось: после того как я вошел в операционную вместе с Кэтрин, порок так плотно пристал ко мне, что я только им и жил, совсем не думая о повседневном долге, и шел на самые чудовищные хитрости, чтобы все так и продолжалось.
Проснувшись после той первой ночи, я вспомнил, что произошло, и испытал смертельный ужас. Опустившись на колени у кровати, я стал молиться: «Господи, на меня нашло безумие, я нечист, дьявол вселился в меня. Помоги мне прогнать дьявола, и я больше не согрешу».
Когда я спустился в кухню к завтраку, Ханна обратила внимание на то, что сегодня я бледнее обычного; я признался Друзьям, что неважно себя чувствую, — это подтверждалось тем, что каша застревала у меня в горле, да и ложку я с трудом держал в дрожащей руке.
Однако от ежедневной работы я не уклонился — на этот раз мне предстояло вывести на воздух обитателей «Уильяма Гарвея» — трудная и утомительная задача: перед выходом больных мыли, некоторых приходилось отчищать от экскрементов. Час за часом утренние страх и стыд понемногу отходили, уступая место непреодолимому желанию пойти в «Маргарет Фелл», грубо схватить Кэтрин за руку, затолкать в темную комнату и снова предаться с ней бесстыдным занятиям, от которых утром я решительно обещал отказаться.
Так проходил каждый день во «время моего безумия»: утром я клялся, что никогда, пока жив, не прикоснусь более к Кэтрин и ей не позволю домогаться меня, однако ночью я лежал без сна, дожидаясь момента, когда смогу юркнуть в темноту и пойти к ней.
Другие обитатели «Маргарет Фелл» вскоре выяснили, чем мы занимаемся в операционной, женщины иногда толпились у дверей, подслушивая; когда мы выходили, некоторые из них набрасывались на меня, вцеплялись в волосы, хватали за член, требовали заняться с ними тем же. То, что они знали о моих неблаговидных поступках, их жаркая похоть наводили на меня страх: ведь рано или поздно какое-нибудь их слово или действие выдаст меня Опекунам, и меня изгонят из «Уитлси». Я обманывал Пирса (кажется, первый раз в жизни, ведь раньше я никогда не притворялся, что веду честную жизнь), обманывал Амброса и всех остальных, тех, кто приютил меня и пытался сделать одним из них. Но, возможно, самым страшным было то, что я обманывал и Кэтрин, которая, полюбив, потребовала от меня клятвы, что и я люблю ее и, если соберусь когда-нибудь покинуть «Уитлси», возьму ее с собой. И я поклялся в этом. На самом деле я ее совсем не любил. Меня привели к ней жалость и похоть — безумная, неодолимая, она заточила нас с ней во мрак. И задавая себе вопрос, смогу ли я со временем полюбить Кэтрин, я знал на него ответ: это было так же маловероятно, как и то, что меня полюбит Селия.
Так недель пять я жил двойной жизнью во «время своего безумия», пока однажды, возвращаясь ночью к себе, не услышал голос: «Меривел!»
Дрожа, я стоял на лестничной площадке, не сомневаясь, что грешки Роберта вышли наружу и теперь он в качестве Меривела должен понести наказание. Я ждал — зов повторился: «Меривел!» На этот раз я узнал голос Пирса и медленно двинулся в сторону его комнаты.
Я приоткрыл дверь. У кровати моего друга горела свеча. Пирс лежал на боку, лицом к свече, и протягивал ко мне худую руку жестом нищего ладонью вверх.
— Джон, тебе что-нибудь надо? — спросил я.
— Меривел… — повторил он снова хриплым от катара голосом, — я ждал тебя.
— Ждал меня?
— Ждал твоего возвращения. Я слышал, когда ты уходил, и ждал, когда вернешься, чтобы тихо позвать тебя, не потревожив остальных.
— Да. Иногда, когда не спится, я иду подышать воздухом, — сказал я.
— Я слышал.
Я подошел ближе к Пирсу. Своего друга я знал так хорошо, что мог различить гневную складку на его губах еще до того, как он начинал говорить, и сейчас всматривался в его лицо, надеясь определить, есть она или нет. Складки не было, и я почувствовал облегчение. Однако, стоя у самой кровати, я увидел, как по его лицу струится пот, а щеки (обычно не верится, что обладатель щек такого воскового цвета когда-нибудь бывает на воздухе, не говоря уже о том, что большую часть дня он возится в огороде — тяпает, подрезает) лихорадочно пылают. Сомнений не оставалось — у Пирса поднялась температура.
Я коснулся рукой его лба. Меня чуть не обожгло.
— Джон… — заговорил я.
— Да. Понимаю. У меня небольшой жар. Как раз собирался тебе это сказать. Но я позвал тебя не для того, чтобы услышать то, что и так известно.
— Тогда для чего?
— Я позвал тебя, чтобы…
— …чтобы?
— Никак не могу найти свой половник. Думаю, он упал и закатился под кровать.
Я опустился на колени и стал водить рукой под деревянной кроватью по пыльному полу, но так ничего и не нащупал. Сколько я ни ползал вокруг кровати, вытягивая как можно дальше руки, половника нигде не было.
— Его там нет, Джон.
— Пожалуйста, найди его, Меривел.
— Почему ты называешь меня Меривелом?
— Я тебя так называю?
— Да.
— А как тебя зовут… на самом деле?
— Роберт.
— Роберт?
— Да.
— Видишь ли, сегодня, когда у меня поднялся жар… имя Роберт выскользнуло из моей памяти, я помнил только Меривела, с которым мы были свидетелями удивительного явления — открытого бьющегося сердца. Ты помнишь?
— Конечно, Джон.
— Я не смог, а ты протянул руку и прикоснулся к живому сердцу.
— Правда.
— А тот человек ничего не почувствовал.
— Ничего.
— Помолись, чтобы я стал таким же, как он.
— Почему?
— Чтобы я не чувствовал боли ни в сердце, ни еще где-нибудь.
— Тебе больно?
— Ты нашел половник?
— Нет. Под кроватью его нет.
— Пожалуйста, постарайся его найти.
— Не знаю, где еще искать. Ты сам как думаешь?
— Тсс. Не повышай голос. Разбудишь остальных.
— Обязательно разбужу, если ты мне все не расскажешь. Вернулась прежняя боль, в легких?
— Не могли его украсть?
— Нет. Я его отыщу. Где болит, Джон? Покажи или скажи. Где?
Пирс взглянул на меня. При тусклом свете свечи его выцветшие глаза казались темнее. Он поднял руку и робким движением опустил ее на грудь.
Я выпрямился. Половник может подождать, сказал я, сначала надо послушать твое дыхание. Я бережно помог ему повернуться на спину, откинул постельное белье и приложил голову (ее всего полчаса назад в своих руках держала Кэтрин, требуя, чтобы я, как младенец, сосал ее грудь) сначала к грудине, потом опустился ниже — к диафрагме.
Половник Пирса я обнаружил под подушками и вручил ему. Потом ненадолго оставил друга, сказав, что пойду вскипячу воду для ингаляции с бальзамом, сам же сначала отправился в свою комнату и тщательно помылся: каждая частица моего тела, казалось, источала запах Кэтрин. Надел свежую рубашку и причесался. Только после этого я спустился на кухню и приступил к приготовлению единственного средства, которое я и весь остальной медицинский мир могли предложить моему другу. Только на этот раз я знал, что оно ему не поможет.
Эту ночь я не отходил от Пирса, и последующие десять дней и ночей все Опекуны «Уитлси» поочередно дежурили у его постели.
На пятый или шестой день боль при дыхании стала совсем невыносимой, и тогда Пирс шепнул мне: «Не ожидал, что с таким нетерпением буду ждать последнего вздоха».
Мы давали ему препараты опия, и, когда они поступали в кровь (циркулируя по всему организму в соответствии с открытием его обожаемого учителя Уильяма Гарвея), Пирс впадал не то чтобы в сон, а в грезы о прошлом: он болтал без умолку о своей матери, которая все двадцать лет, что была вдовой, каждый день молилась о душе покойного мужа, брадобрея, не оставившего ей после своей кончины ничего, кроме рабочего инструмента; этой бритвой она и перерезала себе горло, когда сын поступил в Кембридж. Ее похоронили не на кладбище, рядом с мужем, а на перекрестке дорог, вдали от деревни, в этом месте никто не останавливается, в какую бы сторону ни двигался, — ни пеший, ни всадник, ни путешественник в карете. Пирс сказал, что если мы откроем его Библию на десятой главе Евангелия от Матфея, то увидим «оттиск птицы, проходящий через всю страницу». Он не помнит названия птицы, помнит только, что она была маленькой, он наглел ее уже мертвой, когда был еще ребенком и жил с матерью. Было видно, что ему не терпится показать нам этот оттиск, и тогда я взял Библию и стал его искать, но он оказался не в Матфее, а в Марке и занимал целых две страницы — коричневый сальный след, как будто на Священное Писание неосторожно обронили горячий поджаристый блин. Я показал эти страницы Пирсу. «Ты об этом говорил, Джон?» — спросил я. Ему было трудно сосредоточить рассеянный взгляд на неряшливом отпечатке, но в конце концов он ответил: «Да. Внутренности птицы я удалил, не желая загрязнять слова Иисуса, а потом положил ее на раскрытую Библию, расправил крылья, закрыл книгу, положил сверху груз и засушил птицу, как цветок».