И точно сквозь туман, приглушенно достигают уха ночные звуки — пароходные гудки, медленный грохот по булыжнику перегруженных ломовых подвод у недалеких пристаней, свистки паровозов, одинокие шаги пешехода под окном.
Они молчат, слушают, дышат. Горе близкой разлуки еще острей, но в нем уже нет отчаяния, душа возмущена — ей нужно дать силу бороться. Плечи жены начинают вздрагивать. Муж говорит решительно:
— Слушай, Люба, я давно собирался, но как-то все не удавалось… Я уже говорил… мне нужно прочесть тебе письмо мое Брусилову.
Готовая всхлипнуть Люба с трудом переводит дыхание, острая боль в груди возвращает сознание действительности, сквозь слезы она пытается разглядеть лицо Игоря. Так вот оно… Как она этого ждала! Сейчас она услышит, сейчас она узнает, сейчас она станет рядом… Все ее тело крепнет, наливается силой. Она невольно сжимает локоть Игоря, торопливо заглатывает последние слезы. Ей стыдно давешней слабости. Дай Бог все услышать, не проронить ни одного слова. Удержать! Донести!.. «Если я чего-нибудь не пойму, он мне простит».
Оробев, с трудом овладевая голосом, она говорит:
— Да, я ждала. Я боялась тебе напомнить. Но я не знала, что это Брусилову.
— Да, Брусилову, — отвечает Игорь и чувствует, что теперь его оставляет уверенность. Он смущен и взволнован куда больше, чем тогда, когда читал свое письмо Мархлевскому и сдавал его в окошечко почтамта заказным пакетом.
Да, он боится суда этой маленькой женщины, стоящей рядом. Он мысленно пробегает содержание письма, что-то кажется ему теперь не так… Когда он писал письмо, на него еще не смотрели эти глаза, внимательные и правдивые, как совесть. Он говорит, все больше робея:
— Это ничего, если ты не все поймешь. Тут дело не в специальных подробностях… Тут дело… Ты должна мне сказать всю правду… видишь ли… это для меня вопрос…
Она уже зажгла лампу. Она уже сидит в кресле, подняв коленки, уперлась в них локтями, ладони прижала к щекам и подбородку. Она смотрит на него серьезным немигающим взглядом, говорит решительно:
— Читай. Я слушаю.
Письмо капитана Смолича, пересланное Клембовским по приказанию Брусилова в ставку Алексееву, явилось итогом наблюдений, к которым приучил Игоря Алексей Алексеевич, давая ему казавшиеся ничем не связанными друг с другом задания.
Игорь запомнил накрепко скупые слова командарма: «Народ на войне. Здесь. Не там… с этими… Надо прислушаться. Здесь!» А капитан Смолич в рядах своих преображенцев, деля с ними их ратную страду, — слушал. Слушал внимательно не ухом соглядатая, а чутким сердцем взыскательного друга.
Так понято было: его письмо главнокомандующим. Резкой молодой своей правдой оно вызвало не гнев начальника, но скорбь и отеческую гордость.
Прочтя этот своеобразный рапорт бывшего своего молодого помощника с сугубым вниманием не раз, а дважды, Брусилов сказал Клембовскому:
— Страшное и утешительное письмо написал он… Читал, и все время гвоздем одна мысль — во скольких только щелоках не парят русского человека, а он все молод и рвется к счастью. И ведь дорвется, помяните мое слово, Владислав Наполеонович!
Помолчал задумчиво, глаза засияли глубоким и тихим светом, и внезапно с деловитой серьезностью:
— Генерал Тюрпен де Крисе говаривал: «Необходимо, чтобы адъютант уже бывал в походах до вступления в это звание, был зрелых лет и сведущ, поелико адъютантская должность — важнейшая и требует к себе наистрожайшего внимания…» Француз тысячу раз прав. Адъютант должен разбираться в любой сложной обстановке, быстро схватывать мысли начальника и осуществлять их, а главное, главное — должен иметь пытливый ум, наблюдательность, наметанный глаз на людей и горячее сердце воина. Все эти качества налицо у Смолича. Одного только — зрелых лет не достиг!
Алексей Алексеевич прищурил усмешливо глаз на Клембовского:
— Как, по-вашему, Владислав Наполеонович, нам бы с вами не грех поделиться с ним своей зрелостью?
— Полной пригоршней! — смеясь отвечал Клембовский и, нахмуря брови, добавил: — Однако, говоря по совести, больно смел господин капитан! За такое письмо у нас в штабе по головке не погладили бы… пожалуй бы, под суд отдали. Это же обвинительный акт! Да какой! С ниспровержением авторитетов! Боюсь, как еще взглянет на это Михаил Васильевич… Стоит ли отправлять, Алексей Алексеевич?
— Стоит! Решено! — подхватил Брусилов и тут же набросал сопроводительную записку.
«За правду ручаюсь. Беру все на свой ответ. Очень серьезно: надо думать и думать. Автор письма капитан Смолич находится на излечении в госпитале. По его выздоровлении — беру старшим офицером для поручений».
Алексеев поморщился на толщину письма, но все же, перелистав странички, принялся читать внимательно.
По мере чтения он все чаще покачивал головою и все ожесточенней потеребливал ус.
«…Недовольство растет во всех частях армии, — читал он. — Говорю это с полной ответственностью. Причины недовольства настолько убедительны, что возражать не приходится… Но сразу же оговорюсь — дух армии силен. Не солдат пошатнулся первым, а военачальник. День ото дня он утрачивает свой авторитет. Нет былого обаяния личности вождей, на которых зиждется духовная мощь армии. Яд недоверия не только к умению, но и к добросовестности начальников заражает армию. Трудно назвать три-четыре имени популярных и любимых. Общая жалоба — нет духовного единения старших начальников со своими войсками. Петровские традиции строгой дисциплины, внушенной примером личным, и боевого братства, завещанного нам Суворовым, утрачены. И в этом непоправимое зло. Служба родине заменена чиновной службистикой, отпиской, отчиткой, отмашкой. Иные начальники совсем забыли о войске. Солдат в лицо не знает своего генерала! Начальство бывает в частях с одной лишь карательной, инспекторской целью. Оно отталкивает от себя и офицеров и солдат чиновным высокомерием и барским пренебрежением… Даже командиры полков сетуют на старших начальников, не удостаивающих их ни вниманием, ни добрым советом, ни откровенной и сердечной беседой… О младших чинах говорить нечего! Все они в один голос — от высоких «визитеров» ни ласкового слова, ни бодрого призыва к совместной самоотверженной работе, ни объяснения предстоящих задач…
Высокое начальство не считается с обстановкой современного боя, не входит в положение войск, а потому или возлагает на них задачи, явно невыполнимые (ибо невыполнимое выполнимо только лишь на личном примере командира — участника, боевого товарища, — такое я помню у Баскидского перевала в отряде Похвистнева), или ставит части в явно невыгодные сравнительно с противником условия борьбы.
Пехота негодует, что ее, как правило, безжалостно посылают на верный расстрел — атаковать сильно укрепленные позиции, не подготовив атаку артиллерией. Без внимания остаются донесения самых испытанных, доблестных командиров полков о невыполнимости возложенной на них задачи, которая в конечном итоге, в большинстве случаев, оказывается бесцельной и отменяется после того, как за нее положены сотни человеческих жизней… Большие потери, по странной логике высокого начальства (так было с гвардией у Безобразова в последнюю операцию), красят жалкие результаты тактических маневров.
В погоне за выигрышем пустого пространства начальники заставляют войска занимать самые невыгодные позиции, не позволяя иной раз отнести окоп из болота на триста шагов назад, а в маневренной войне, в той же погоне за упорным удержанием нескольких верст, изматывают в неравных боях передовые части, а затем и по частям подходящие резервы, вместо того чтобы уступить пространство даром, спокойно сосредоточить сначала все войска, а затем массою нанести удар (как это имело место и блестяще удалось в 8-й армии в 30-м корпусе генерала Зайончковского под Луцком в прошлом году).
Наша пехота на собственном опыте знает, что хорошо укрепленная позиция, занятая небольшими силами, недоступна открытой атаке даже колоссальных сил, пока не подавлены ружейный и пулеметный огонь из окопов. Отлично знает пехота, что резка проволочных заграждений под ружейным и пулеметным огнем — занятие безнадежное. И еще лучше известно пехоте, что любой прекрасно оборудованный окоп с самыми доблестными защитниками можно задавить тяжелой артиллерией.
Вот почему пехота глубоко оскорблена, когда неудача кровавой, совершенно не подготовленной атаки приписывается недостатку ее упорства, а отдача сровненного с землей окопа считается отсутствием стойкости…
Закаленный, опытный пехотный офицер нынче сам отлично разбирается во всех положениях военного дела. Перед любой операцией он пытливо добивается, где только может, вполне определенных сведений, для того чтобы подготовиться к любым случайностям я суметь выйти из них с честью. Ему нужно знать — сколько, какого типа и в каком количестве дана тяжелая артиллерия, какие резервы и в каком расстоянии пойдут за первой линией для немедленного развития ее первого успеха, достаточно ли сосредоточены все силы и средства в пункте главной атаки, нет ли разброски их на слишком большом фронте, не слишком ли много войск «демонстрируют, прикрывают, обеспечивают», стоя в резерве… И довольно такому офицеру всеми правдами и неправдами добиться сведений, его не удовлетворяющих, чтобы еще до начала операции он перестал верить в успех. А вы знаете, как это пагубно? (Так было со мною в последнем бою, когда преображенцев и семеновцев послали в лобовую атаку без артподготовки по болоту против бетонированных, заминированных и опутанных проволокой позиций противника, в то время как основные силы гвардейского отряда «демонстрировали и обеспечивали» фланги, имея все возможности по сухому ударить противника с тыла. На тылах у нас болталась без дела целая кавалерийская дивизия, не осведомленная даже о том, что началась атака…)