— Какой хороший вечер!
Вечер и верно был чудесный. Солнце только что село, над густыми ветвями каштанов опрокинулся золотисто–розовый небосвод: к сухой погоде; в самый раз наливаться хлебам! День кончился, но вечер еще не наступил: галки кружили над гнездами в высоких тополях вдоль тротуаров и поднимали оглушительный гам. Воздух был насыщен летним зноем, но предвечерняя прохлада уже пронизывала его. Ночные цветы еще не начинали источать свой дурманящий аромат, но от газонов сквера уже вставал дух сытой, разнеженной жарким днем земли. Должно быть, за городом, в полях, рожь входила уже в восковую спелость. В такую пору дышится особенно легко.
Иронический голос Пятакова вывел Затонского из задумчивости:
— Ты об этом и хотел довести до моего сведения? Я и сам вижу, что вечер хороший. Но, прости, восторгаться природой у меня не хватает времени…
Затонский стряхнул с себя созерцательное настроение.
— Нет. Я, собственно, о бороде…
— Что? — не понял Пятаков и рассердился: — Что за неуместные шутки! Какая борода? О чем ты говоришь?
— Ты, Юрий, сказал, что мне, при моей бороде, следует вести работу среди прочих бород в Киеве, и обмолвился — только без бороды Грушевского. Я не согласен с тобой, Юрий: борода у Грушевского очень длинная, а в ней запутался весьма сложный вопрос — национальный вопрос. Вот сегодня на войсковом съезде, созванном Центральной радой, принимается решение о создании украинской армии…
Пятаков сердито оборвал:
— Это — контрреволюция!
— Очевидно, — спокойно согласился Затонский. — Тем паче мы, большевики, должны обратить на это свое внимание. Они распевают «Ще не вмерла» — националистический гимн. А что предпринимаем мы? Мы молчим вообще…
— Послушай! — снова гневно прервал его Пятаков. — Я не понимаю тебя! Ты позволяешь себе полную недисциплинированность! То вдруг на узком инструктивном совещании совершенно неуместно заводишь разговор по крестьянскому вопросу, теперь — снова не на заседании комитета — поднимаешь национальный вопрос! Сколько же у тебя таких вопросов, которые ты считаешь возможным дебатировать столь неорганизованно?
Затонский не реагировал на раздражение Пятакова. Хоть страшная борода придавала ему крайне воинственный вид, по натуре он был удивительно покладист.
— Как раз из–за чрезвычайно тесной связи между этими двумя вопросами их трудно рассматривать раздельно. А мы просто отмахнулись от них и тем самым толкаем село прямехонько в объятия националистов…
Пятаков поглядел на Затонского с возмущением:
— Ну, знаешь, это слишком! Впрочем, тебе мое мнение известно: я неоднократно имел случай высказывать его. — Он заговорил менторским тоном: — Я могу еще согласиться с тем, что до революции национальные движения в России имели известное революционное значение. В тех условиях даже требование буржуазного самоопределения Украины было направлено на развал царской тюрьмы народов. Но, Владимир, друг мой, надо же быть диалектиком! Нынче, когда перед нами открылся широкий путь к пролетарской революции во всем мире, все эти национальные проблемы только связывают руки пролетариям, для которых нет и не должно быть отечества! Разве ты не согласен с этим?
— Согласен, — поддакнул Затонский. — Связывают руки. Следовательно, пролетариату нужно руки развязать. То есть решить эту проблему. Я полагаю, что национальное движение, если пролетариат станет во главе его и поведет за собой село, — и в настоящих условиях сыграет революционную роль.
Пятаков даже отпрянул:
— Ну, знаешь! Знаешь… Ты, ты… Ты — националист, Затонский! — Он почти закричал; по улице шли люди, но ведь нелегальщина кончилась, и прятаться со своими страстями не приходилось. — Я буду ставить вопрос о тебе на комитете!
Затонский и на это реагировал спокойно:
— Но ведь Ильич не националист, а признает целесообразность борьбы пролетариата за национальное освобождение. Ленин отстаивает самоопределение во имя интернационального единения трудящихся всех наций…
— Опять Ленин! — замахал руками Пятаков. — Скоро будет съезд партии, и мы еще увидим, кто из нас прав!
Они остановились на углу Бибиковского бульвара.
И хорошо, что не свернули за угол. Иначе бедный Саша Горовиц очутился бы в неловком положении.
Выбежав несколько минут назад за угол Бибиковского бульвара, Саша — в неудержимом порыве вперед — ступил было на мостовую, устремляясь к противоположному тротуару, но вдруг остановился и повернул к ограде университета.
Подле университетской ограды сидел нищий, а Саша никогда не мог равнодушно пройти мимо просивших милостыню. Он торопливо начал рыться в карманах.
Однако во всех карманах не нашлось ни копейки. Саша забыл, что именно из–за отсутствия денег он так и не пообедал сегодня. Как же быть?
Горовиц порвал со своей зажиточной родней, но не смог избавиться от чувства как бы вины и ответственности за класс, который его породил. Кроме того, был он попросту человеком доброго сердца. А нищий и на самом деле вызывал жалость: весь в лохмотьях, и сквозь прорехи можно пересчитать ребра. Саша поспешно снял тужурку, затем также стремительно сорвал с себя рубашку, сунул нищему в руки, напялил тужурку на голое тело — и со всех ног бросился к бульвару.
В эту минуту Пятаков и Затонский остановились на углу.
— Ты — оппортунист! — уже кричал Пятаков. — Ты — отступник! Ты — сектант!
— А я думаю, — спокойно гудел Затонский, — что мы не имеем права уступать село националисту Грушевскому. Центральная рада вот созвала крестьянский съезд, и теперь не мы, а Грушевский…
Споря, они перешли на другую сторону бульвара. Саша Горовиц заметил их и стремглав помчался прочь.
Они пересекли бульвар и миновали дом Центральной рады, даже не взглянув на него, поглощенные спором.
Они спорили и шли.
А город продолжал жить своей жизнью: у каменной ограды сидел нищий, недоуменно разглядывая рубашку; по улице промаршировали юнкера с песней: «Скажи–ка, дядя, ведь недаром…»; из ресторана Франсуа на углу Фундуклеевской доносилась пьяная песня: «Карамбамбули, отцов наследство, питье любимое для нас»; в меблированных номерах «Северные» кто–то выводил: «Сонце низенько, вечір близенько, спішу до тебе, моє серденько… ”
А они спорили и шли.
ВЕЛИКИЙ, НЕИСКУПИМЫЙ ГРЕХ
1
Чествование французского министра–социалиста было обставлено со всей пышностью, какая оказалась возможной в столь короткий срок: высокий гость прибыл слишком уж неожиданно.
Над куполом Купеческого собрания был поднят государственный штандарт Французской республики: сине–бело–красный.
Перед Купеческим собранием, то есть, собственно, перед штандартом великой державы–союзницы, вдоль тротуара выстроился почетный караул из юнкеров всех военных училищ.
Напротив — в круглом павильоне трамвайной станции посреди Александровской площади — расположился сводный гарнизонный оркестр, неустанно исполнявший «Марсельезу» — гимн республики Франции, который после Февральской революции был принят и как гимн революционной России.
В том, что отныне оба дружественных государства — Франция и Россия — имели, таким образом, один гимн, можно было усмотреть особый смысл: люди умеренные принимали это лишь как трогательный символ единения государственных интересов двух великих держав; более экспансивные обращали внимание на то, что социальные устои Французской республики выражаются формулой «либертэ, эгалитэ, фратернитэ», и тешили себя надеждой, что вслед за общим гимном «свобода, равенство и братство» воцарятся также и в России.
Потому–то в толпе, собравшейся в конце Крещатика и на Александровской площади, то и дело раздавались приветственные клики «Вив ля Франс» — из группы умеренных и «Да здравствует свобода, равенство и братство» — из группы более экспансивных.
Внутрь здания на митинг пропускались депутации общественных организаций, явившиеся со своим знаменем, а персонально — только руководители организаций и учреждений по личным удостоверениям.
Удостоверения проверяли два офицера.
2
Винниченко знал этих двух поручиков, хорошо знали его и они, офицеры для особых поручений при командующем военным округом. Винниченко протянул им мандат заместителя председателя Центральной рады и сказал:
— Только, пожалуйста, поскорее, — кажется, уже началось.
Поручик по фамилии Петров развернул мандат. Поручик по фамилии Драгомирецкий — он был не совсем трезв, — прищурившись оглядел Винниченко с головы до ног. Во взгляде его было нескрываемое презрение.
— Простите, — сказал поручик Петров, — я не могу вас пропустить: приказ командующего — пропускать руководителей организаций, а вы только заместитель…