Это был Боорчу — единственный монгол, назвавший мне свое имя. Наверняка узнал он меня по одежде, по глухой юрацкой малице — из всех людей, носивших ее, видно, один я добрался до этой земли.
Боорчу еще говорил что-то, показывал руками трубу, приставленную к уху — справлялся об участи своего подарка. Я стоял и молчал.
Он посмотрел на меня еще немного, подъехал, схватил за шиворот, так что я едва не задохнулся, затащил на круп коня и повез куда-то.
Монгол отвез меня за холм, стряхнул на землю и нагайкой указал на канаву, которую рыли зачем-то и бросили. Я залез в нее, смотрел на всадника, ждал, что будет, не чувствуя страха, — усталость и голод давно выгнали из меня страх. Он подъехал ближе, приставил к моей голове нагайку и толкнул — я понял это как приказание лечь в канаву.
Я лежал лицом вниз, ждал, не думая ни о чем, но не дождался ни стрелы в спину, ни удара саблей. Когда поднял голову и осмотрелся — монгола уже не было рядом.
В канаве я провел всю ночь, а утром заполз на плоскую вершину холма и увидел — на равнину, с которой унес меня Боорчу, монголы выгоняют людей, чтобы делить на числа, раздавать жизнь, рабство и смерть.
Меня среди тех людей не было.
Зрелище, подобное тому, что творилось на равнине перед разрушенным городом, я видел не раз. Пространство, заполненное людьми, не удивляло и не пугало меня. Сильнее было другое желание. Я сполз с холма и стал собирать сухую траву. Собрав целую охапку, постелил ее на дно канавы, лег и уснул.
Тихую жизнь принято мерить переменами. Идет человек от детства к юности, от юности к зрелости, потом ждет старости и смерти. По пути меняется его облик, рождаются дети, которых он сначала учит стрелять и ставить петли, потом ищет для них невест, или думает о калыме — тем и помнит свой век. Так и я жил…
Но здесь не было у меня ни облика, ни возраста, ни детей. Свою жизнь после той войны я мерил мыслями. Они приходили ко мне одна за другой, и каждая оставалась на свой срок — от весны до осени, на год, или несколько лет. Они были разными, и почти всегда мучительными — но по большей части я помню только их. Все прочее, происходившее с моим телом, было однообразно, и лишь очень немногое стоило памяти…
Когда-то, рассказал мне один тау: даже люди-бонка, носящие одежду из волчьих шкур и утратившие человеческий облик, знают, что никто не умрет раньше времени. Человек жив, пока не сделано его дело. Не хотят этого понимать только по глупости и от обидной краткости жизни.
Здесь, у холма называемого Афрасиабом, и должна была закончиться и моя жизнь. С гибелью существа Сэвси-Хаси не стало во мне никакой надобности. Так я думал, когда ушли монголы.
Йеха отдал свою жизнь за мою от великой души. Но зачем спас меня Боорчу — я не понимал. Наверное, он сделал это по неразумной доброте, которая встречается и среди хозяев мира.
Если же была в его поступке судьба, то для какой участи я оставлен в живых? Стрелой в ране застряла эта загадка, и — трудно поверить — первое время после ухода монголов я тосковал о хашаре, боялся непривычной пустоты и неподвижности пространства.
Я поселился в одиноком доме с большой дырой в крыше, которая не мешала мне — наоборот, помогала, поскольку я страдал от нехватки холодного воздуха. Палкой я прорыл канавку, по ней вытекала из дома дождевая вода. Хотя, дожди здесь редки…
Там же лежало просоленное ядро. Сначала я не обращал на него внимания, но однажды, устав на поисках пищи, я уснул на нем и увидел человека.
Это был Нохо. Он молчал, глядел на меня, и поскольку сон живет своей волей, я ни о чем не мог спросить его. Но однажды я лег, закрыл глаза, вспомнил о сне — и все повторилось. Как человек выходит из ночной темноты и садится у костра — так появился Нохо. Он глядел на меня, и мимо меня — не мог я понять его взгляда. Не было на Песце ни ран, ни крови.
— Скажи мне что-нибудь? — попросил я.
Вместо ответа, он поднялся и исчез в темноте.
С того дня я понял, что могу звать людей, — звать своей волей, а не волей сна. Я ложился, закрывал глаза и поднимал в памяти жизнь, оставленную на Древе Йонесси. Вслед за Нохо навестил меня Железный Рог. Он ехал на своем чернолобом быке, смотрел на меня улыбаясь, и олени на его скулах вытягивались в прыжке. За спиной тунгуса сидел маленький человек в грязной малице, которого я не сразу узнал, а узнав, вздрогнул — то был мальчик-сонинг, раб кузнеца Тогота, отдавший мне свое сердце. «Остановитесь!» — закричал я в голос, но от голоса тут же исчезли и Железный Рог, и мальчик.
После тех первых встреч я не мог понять, откуда мои видения — приходят ли это духи, или просто говорит моя память? Позже я стал почти уверен, что это духи, поскольку приходили ко мне только мертвые, те, в чьей смерти не было сомнений. Поняв это, всеми силами души и памяти стал я звать Нару и детей, но они не откликались и, значит, думал я, были живы. Эта мысль принесла мне радость, но она была недолгой. Те, с кем хотел я говорить — дочь Ябто, Кукла Человека, Лидянг, Йеха, — не приходили, как я ни звал. И говорить-то я не мог. Тогда я понял, что это не духи, а просто в моей памяти оседает былое. Даже первая услышанная речь не заставила меня отказаться от этой мысли. Пришла женщина, вдова Передней Лапы, и произнесла, не открывая рта:
— Ты жив, а я нет.
— Разве я виноват в этом?
— Кто же тогда? — спросила она и исчезла.
Услышав такое, я решил выбросить просоленное ядро. Я выкатил его из дома и пустил в низину, где когда-то тек ручей. Несколько дней я провел без него, а потом, выбиваясь из сил, тащил его вверх, к дому. В те дни я едва не погиб от невыносимого одиночества, я решил — пусть они будут со мной, пусть они мучают меня, пусть они духи, а не память — какая разница?
Хуже всего, что без них просыпался мой разум. Он говорил куда более жестоко, чем вдова Передней Лапы.
Всякая чужая жизнь представлялась мне ясной, пропетой до последнего слова, и особенно жизни, отданные мне, когда шел я к своему гнезду на Древе. Все несли мне свои сокровища, как князю в лабазы, — в том права была дочь Ябто, моя названная сестра.
Нохо привел меня к ней, хотя жил ради мести. Нара, дочь Ябто, приняла страдания, чтобы подарить мне сыновей. Сам широкий человек, хотевший встряхнуть Древо, на самом деле вел меня к моей реке, а Лидянг заплатил смертью на оголенном стволе за то, чтобы я встал на ее берегах. Кукла Человека, мечтавший умереть, открыл мне тайну, и получил в награду то, чего ждал давно. Железный Рог заставил меня поверить, что я человек, маленький раб Тогота, отдал мне свое отважное сердце, мать ушла с аргишем мертвецов, успокоившись, что теперь я знаю путь и что я не один. Даже те, кто был далек от меня, вроде Нойнобы, Хэно, его воинов и вдов, тоже несли мне то, что могли, хотя каждому из них казалось, что делают они свое дело.
Разум соединял мою участь, как осколки глиняного сосуда, и доводил до мысли невыносимой — обернулись эти дары тем, что оказался я в чужой земле с мертвыми небесами, у города, окруженного страшным рвом.
Я вспоминал изумленное лицо шамана и движение его губ, произносящих: «Ушли духи. Пусто в мирах», — он раньше всех нас узнал, что там, за Саянами — не рай, а Пустота. Нет в ней ни чудесных даров людям, ни насмешек бесплотных, ни Семи Снегов Небесных, ничего нет.
Но тогда же вдруг подумалось мне, что Древо — не ложь, что мой искристый бог — не предатель. Он просто оказался слабее Пустоты, она расколола Райские горы и поразила его. Так бывает и среди людей, и среди бесплотных — кто-то оказывается слабее…
Но я не знал, о чем мне спросить Пустоту, как говорить с ней.
* * *
Смрад сочился из-под земли, а людей тянуло к развалинам. Они шли на холм, ставший равниной острых камней, когда поднимался ветер, и что-то искали в обломках. Это была их жизнь, она не вызывала во мне ни любопытства, ни сострадания. Город, даже поверженный и пустой, оставался для меня чудовищем, и, если бы не дом, откуда меня никто не гнал, я, наверное, ушел бы еще дальше от холма, чтобы не видеть его.
Этот дом стоял в одиночестве в двух или трех полетах стрелы от Врат Молитвы, люди же обитали в остатках жилищ со стороны других ворот. Я жил один, не сообщаясь ни с кем, и не умер от голода только потому, что недалеко, в низине, росло несколько тонких, уцелевших лишь по своей малости, деревьев, усеянных большими желтыми ягодами. Неподалеку было заросшее травой поле с клоками желтеющего растения, из верхушек которого я добывал мягкие зерна и ел, — так, я видел ранее, делали многие из хашара.
Там же неподалеку я нашел яму с водой на глубоком дне — то были остатки колодца, каменный верх которого несомненно исчез во рву. Среди обломков войны мне попался кожаный мешок с веревкой по краям, я положил в него плоский камень, привязал ремень, оставшийся от существа Сэвси-Хаси, доставал воду, пил, столько мог, а остатки лил на себя. Внутренний мех, некогда спасавший от холода, осыпался почти весь, а то, что осталось, саднило тело и стало моим мучением — от него я спасался, выливая на себя воду.