— Мир вам!
Единый вздох облегчения вырвался из многих ртов.
— Отче, наконец-то…
— Отче, скорее, скорее, сюда…
Тощий, с суровым лицом и сединой вкруг тонзуры, сам настоятель Сен-Сернена стремительными шагами прошел к ложу. Граф Раймон захрипел, подаваясь ему навстречу, не обращая внимания на врача, потянувшегося отереть ему предсмертный пот.
Госпитальер просунул больному свою руку за спину, помогая приподняться. Но старик глядел на священника, на одного только священника. Простерев обе руки, поймал в воздухе длань святого отца, крепко сжал ее жестом последнего примирения. Хотел донести длань священника до губ — не смог. Он явственно силился что-то сказать, но язык уже отказал умирающему, изо рта вырывались нечленораздельные звуки.
Сдержав язвительные комментарии о судьбе Навуходоносора, каковую некогда пророчил мятежному графу Святой престол, священник ответил на пожатие. Указал жестом — положите его!
— Придется — глухую исповедь, — отрезал он, обращаясь почему-то к госпитальеру. — Боюсь, единственное, что успеем. Вот-вот отойдет.
Монах, понимая все с полуслова, сложил руки для поддержания требника. Священник, щурясь и от волнения сбиваясь на длинных словах, принялся читать.
Глаза несчастного графа бешено вращались в глазницах. Он словно что-то искал диким взглядом — взглядом, который некогда был таким сияющим, погубил столько тулузских дам и девиц… До самой старости, до последнего дня эн Раймон видел прекрасно. Мог за лигу отличить сокола от орла… Только чуть щурил солнечно-карие глаза, которыми мог почти впрямую смотреть на солнце. А теперь этот взгляд не мог разглядеть единственного, что оставалось значимым на свете… Вернее, единственного, Кто оставался. Разглядеть Искупителя. Священник не принес с собой Святых Даров.
Наконец, накрыв вспотевший лоб графа епитрахилью, настоятель дал ему отпущение. Свирепо косил темным глазом на толпу, собравшуюся возле скорбного одра; но разогнать не мог, покуда не закончится таинство.
— А теперь — приобщить, — благоговейно выдохнул Дежан, стараясь заглянуть в лицо пастырю и найти там согласие. Но морщины сурового священника оставались так же глубоки, пока рот хмуро выговаривал латинские слова. Закончив с глухой исповедью, он огорошил толпу резкой отповедью:
— Разойдись, вы, мужланы! Умирающему и так дышать нечем! Что тут смотреть? Балаган нашли!
Мокроглазые зрители неохотно подались назад. Один Дежан остался, по праву хозяина; он все так же взыскательно вглядывался священнику в лицо.
— Отче, а приобщить-то? Приобщиться бы мессену…
— И как я, по-вашему, буду его причащать? Ежели с него еще не снято отлучение? — огрызнулся тот — нестерпимо резко у смертного одра, и сделалось ясно, что у прелата у самого подозрительно блестят глаза, что ему ничуть не меньше Дежанова жалко и страшно. Мастер Гюи — не будь дурак, с интуицией опытного консула — тут же почуял слабину.
— Отче, так умирающему же! Мессен граф каждый день обедню посещал, сами ж знаете… Уже сколько лет!
Задвигалось, зашевелилось остальное сборище: послышались сперва робкие, потом все более настойчивые голоса.
— Сен-Этьен отстроил, на собственные денежки…
— В пост трех миноритов кормил! За своим столом, вот те крест! Мессен граф — добрый католик, он им в Великий Четверг ноги мыл, собственными графскими руками!
— На бедных жертвовал каждую Пасху… и Пятидесятницу!
— И на Михаила Архангела!
— Вы у брата Франсуа спросите… Или брата Понса… У кого хотите из Сен-Этьенских каноников! Хотите, в Сен-Этьен сбегаю? Мигом приведу!
А один — легист Бернар из капитула — хотя до сих пор и держался в уголке, тут все-таки не выдержал и напал на госпитальера, в котором будто заподозрил священникова соучастника:
— Вы-то, вы-то что молчите? Иоаннит вы или кто? Дерьмо, брат, скажите ж вы ему, сколько добрый граф на ваш орден жертвовал!
И под всю эту свару, под многоголосый гомон собственных защитников старый граф по-детски тянул руки к настоятелю, и жестами, и взглядом умоляя об одном. Крупные слезы скатывались из уголков его слепнущих глаз.
Настоятель не выдержал, отвернулся, шумно высморкался. Глаза его были что-то слишком красны.
— Благодеяния графа, несомненно, зачтутся ему на Божием суде… Но я ничего не могу поделать, братие, разрешения причастить отлученного у меня нет.
Они что-то еще кричали, даже, кажется, угрожали, священник распалился — он-то тут причем, ему не меньше прочих было жаль графа, которого он давно знал и любил, и принимал от него пожертвования… А что поделаешь? Поделаешь-то что? Наконец он, крикнув неожиданно тонким голосом «Заткнитесь вы, дьяволы!», почти что рухнул рядом с графским ложем, схватил его за желтую ищущую руку.
…А молодой монах сидел как каменный. Губы его чуть шевелились, но разве в таком гомоне разберешь, что он там шептал.
Мир неудержимо кренился и кружился вокруг старого графа. Наконец взгляд его остановился на алом распяленном кресте — восьмиконечном кресте святого Иоанна, на плаще госпитальера, все еще перекинутом через локоть. Вздрогнув — резко вспомнил что-то важное — иоаннит сдернул с руки плащ, накрыл им умирающего. В знак того, что больной принадлежит к Ордену и среди братьев Ордена будет покоиться.
— Стойте! Что такое?
— Ad succurendum[23], - яростно отозвался монах. — Сами должны знать. Граф пользуется покровительством и защитой Ордена святого Иоанна. Мессен Кабанес, тулузский командор…
— Плевать мне на Кабанеса! — неожиданно ревниво взревел священник, со своей стороны хватаясь за плащ, чтобы его сдернуть. — Знаю я, что это значит — хотите тело его себе в монастырь захапать? Не выйдет, голубчик! Эн Раймон относится к моему приходу, и умирает здесь, в приходе Сен-Сернен!
— …Командор, да будет вам известно, принял эн Раймона в Орден под именем приора Сен-Жильского, — закончил-таки иоаннит, не давая стянуть плащ с крестом. Лицо его сделалось белым от ярости. — И в случае смерти приора Сен-Жильского мы похороним его на орденском кладбище, согласно его воле…
— Не бывать тому! Он не был вашим графом!
Бросив на время борьбу за плащ — видно, понял, что не тягаться ему силой с молодым человеком — аббат вскочил, обвел паству разъяренным взором.
— Братие! Вы видите, что этот нечестивец делает? Желает забрать у нас тело эн Раймона! Выйдите наружу, оповестите всех! Граф должен покоиться под защитой святого Сатурнина! Не отдадим его госпитальерам!
А граф, тело которого так истово делили ради погребения, был все еще жив. Несколько долгих, как вечность, иоаннит смотрел ему в глаза; мокрые, перепуганные глаза… Что за страшные адские рожи видел больной сейчас вокруг себя? Потом брови его слегка поднялись, руки нашарили и стиснули алый крест на плаще.
Сен-серненский настоятель как раз вознамерился в очередной раз сдернуть госпитальерский плащ, рванул со всей силы, так что заодно приподнял за ткань и вцепившегося в нее умирающего. Но тот успел последним судорожным движением прижаться к алому кресту лицом, шаря старыми губами, уже готовыми выдохнуть душу наружу. Поцеловал крест. И начал медленно оседать обратно.
Может быть, в самый миг поцелуя — последней попытки примириться с Искупителем — душа старого графа и оставила изношенное тело.
Таинство смерти всегда заставляет живых замолчать. Плащ, предмет раздора, бесполезной грудой опал к ногам священника. Он перекрестился, кто-то тихо заплакал. Иоаннит потянулся и спокойной рукой закрыл мертвому глаза. Накинул брошенный плащ обратно. Так же торжественно наклонился и поцеловал быстро холодеющий лоб, на котором еще не высохла предсмертная испарина.
— Requiem aeternam… Et lux perpetua…
Теперь можно плакать.
И именно тогда, раздвигая толпу, как нож режет тесто, в дом вдвинулось четверо госпитальеров — военным стремительным шагом, все в плащах и при оружии, сам командор Кабанес — и с ним еще двое высокопоставленных рыцарей. И капеллан.
Окинув взглядом замерший люд, среди которого выделялась белая, тощая, как жердь, фигура настоятеля, умный командор немедля понял происходящее. Священник уже видел, что проиграл, и неохотно посторонился, проведя по глазам дрожащей рукой. Кабанес сделал несколько шагов, над желтым заострившимся лицом покойного протянул руку, чтобы тронуть младшего собрата за плечо.
— Вы поступили верно, брат. Мы собираемся похоронить приора Сен-Жильского на нашем кладбище… как только получим разрешение.
Тот поднял голову, не отрывая взгляда от умершего. И все-таки улыбнулся.
* * *
Да, милая моя, единственная, Господь и на этот раз мне не отказал. Я-таки получил по молитве своей, увидел еще раз того, кого более всего хотел видеть.
Правда, он не узнал меня. Что же, и к лучшему. Люди в монашеской одежде воспринимаются совсем иначе — они становятся для стороннего наблюдателя уже не людьми, но представителями своих братств. В них обычно не вглядываются. Никто не скажет — я видел высокого юношу с темными волосами, в монашеской одежде; всякий скажет — я видел молодого монаха. Только сами монахи глядят друг на друга иными глазами. Да я и впрямь, должно быть, очень изменился. Ах, ты ведь не знаешь — у меня теперь есть борода! Я начал отращивать ее по госпитальерскому обычаю в тот же год, что вступил в Орден; а нынче она стала почти вовсе седая, хотя густой так и не сделалась. Тонкая, как паутина, хотя немного гуще, чем мои волосы. По уставу нашего монастыря запрещено сбривать бороду, как, впрочем, и любым другим образом слишком ухаживать за собственной внешностью. Ты бы меня, наверное, тогда тоже не узнала. Три года в Палестине могут изменить человека. Да и монашеские обеты — тако же. А к тому времени я уже принес первые обеты.