— Зубы скалят… зубы… кругом…
Вот глаза задержались на крестной, в них еще раз мелькнул проблеск сознания. На дворе что-то шумело, что-то протяжно издевательски свистнуло.
— Матушка… и ты меня отдаешь… Я умом тронусь….
Она схватилась за горло, разорвала рубаху и лиф до пояса — блеснули белые девичьи груди.
Может быть, это была молния за решетчатым оконцем. А может, у самой Лавизы вспыхнуло в мозгу — только на мгновение, но ослепительно ярко. Она уже раз видела, как человек сходит с ума. Маленькая Добулева Сусанна… В тот раз, когда всю волость согнали в имение глядеть, как старый Брюммер третий день пытает полуживого кузнеца Марциса…
Она поднялась — такая прямая и высокая, какой вряд ли была в дни своей молодости. В груди прохрипело — проклятье или стон, может быть, то и другое.
— Нет, доченька, не отдам я тебя… Нет, нет, нет, — зверью не отдам!
Она откинула крышку сундука, запустила туда руки, выбросила ворох тряпья и высушенных трав. С самого дна вынула обвязанную тряпкой оловянную кружку. Трясла ее долго и злобно, словно нужно было убить сидящее в ней смертоносное насекомое. Спеша назад, опрокинула принесенный эстонцем кувшин, по полу ручейками растеклась красная лужа. Сорвала с кружки тряпку, упала на колени, руками поднесла посудину ко рту Майи.
— Пей, доченька… Никому ты не достанешься!
Поверх кружки глядели измученные, блуждающие глаза. А рот уже припал к ней, Майя пила все более жадными глотками, словно с каждым глотком жажда росла. Противный сладкий запах наполнил подвал, приглушив все остальное. Постепенно глаза у Майи смежились, голова начала закидываться, губы — хватать воздух. Лавиза поставила посудину на пол, осторожно уложила Майю, накрыла, стянула разорванную на груди рубашку. Тихонько-тихонько, словно боясь потревожить уснувшую, села на край сенника, сложила молитвенно руки и застыла в ожидании.
Лицо Майи зарделось темно-красным, но потом начало угасать. Угасало медленно, долго-долго, как уголь, который постепенно превращается в пепел. Вместе с этим угасаньем успокоилось и бурное дыхание, лиф уже вздымался еле заметно.
Но пепельная серость осталась ненадолго. Вновь начала проступать белая шея, медленно, долго-долго, точно выплывая из багрового половодья. Смуглые загорелые щеки снова покрылись бархатистой свежестью, как и прежде, веки спокойно лежали под темными дугами бровей. Рот, как во сне, был чуть приоткрыт, в ямочке подбородка покоилась небольшая мутно-зеленая капля.
Лавиза посидела еще минутку, затем нагнулась и заботливо всмотрелась в лицо лежащей. Подняла руку и дала ей упасть. Прижалась ухом к груди, послушала. Вырвала у себя два белых волоса, подержала у рта, у носа. Съежилась, прижалась к краешку сенника, сползла к ногам Майи, обняла и всем лицом припала к ним.
Ветер на дворе завывал еще яростней, в оконце то и дело полыхало.
Потом Лавиза выпрямилась, глянула в низкий потолок, погрозила кому-то кулаком. Твердо и сурово взяла кружку, заглянула в нее, взболтнула и стала пить — не отрываясь, не переводя дыхания, пока не осталось ни капли. Отшвырнула пустую посуду, перекрестила грудь Майи, повернулась и вновь припала к ее ногам.
Пляски на дворе уже кончились, потому что утихла музыка. Музыканты свалились кто куда, и их невозможно было добудиться, хотя кое на кого из них вылили по целому ведру воды. Эка, умевший плясать и без музыки, стоял у дверей на кухню, привалившись к стене, и дергался, как лошадь, отгоняющая слепней. Какой-то шутник, проходя мимо, даже мазнул большим пальцем у него под носом. Вскинутая голова Эки ударилась о стену. Он забормотал спросонок:
— Барин… покамест трава сквозь лапти не прорастет…
Но, услышав смех, пришел в себя и завопил дурным голосом:
— Куда лезешь! Вот хвачу дубиной по голове! Нет проходу, где я стою!
Шум за столами внезапно оборвался. Даже сторона Лауков притихла, хотя они и не сидели такие угрюмые и расстроенные, как родичи Бриедиса. И без того на душе было тошно, а тут еще подбавила старостиха. Ломая руки, она семенила вокруг пирующих и голосила:
— Сидите здесь, жрете и пьянствуете! Будьте людьми, помогите!
Сидящий подле Грантсгала ключник покачал головой:
— Нешто ему совсем уж так худо?
— Худо — он еще спрашивает! Мука адская, не то что худо! Не могу я больше слушать: вчера ночь, сегодня целый день и теперь тоже. Орет беспрестанно нечеловечьим голосом — ума решиться можно.
Грантсгал почесал в затылке.
— Так ведь кто ж ему сможет помочь? А ты снеси ему кружечку водки, авось полегчает. У меня ежели зубы болят…
— Господи! Он еще со своими зубами, лезет! Да хоть у всей волости разом будут зубы болеть, и то не наберется таких мучений! Что червь, вьется на постели, голову о стенку в кровь разбил. Два жбана я ему влила в глотку — не помогает. Даже водка его больше не хмелит.
Где-то за широкой спиной Силамикелиса шевельнулась щуплая фигурка приказчика.
— Лавизу надо позвать, пусть питье какое-нибудь сделает, у нее для таких оказий всегда средство есть.
Старостиха вскинулась, точно ее огнем припекли.
— Что ты эту ведьму поминаешь! Что ты имя-то ее произносишь! Вчера вечером, как его, несчастного, привезли на телеге, побежала я в подвал к ней. Сестрица, говорю, беги, спаси! Потри, заговори, дай какого-нибудь питья — не могу я слушать: обе ноги у него, что лучинки, сломаны. Все равно уж не жилец, да хоть от мучений избавь. Просила, руки ей целовала. А она что? «Обе ноги, говоришь? Как-то оно неладно. Обе руки ему надо было, он всю жизнь палкой да розгами орудовал…» Слыхали — это она мне! Да разве же это человек? В старое-то время таких на костре жгли.
Все молчали, никто не выказал старостихе особого сочувствия. Только Силамикелис нагнулся к приказчику и шепнул:
— Это ему за моего брата…
Приказчик отозвался еще тише:
— Заслужил, было за что. Перст божий.
Старостиха протянула руки.
— Слышите, слышите? Можно ли этакое выдержать?
Сквозь гул притихшей толпы и шум ветра из другой половины дома управляющего слышался ужасающий вой, словно там ревела недорезанная скотина. По другую сторону вскинула голову Дарта.
— Пускай теперь сам поучится орать. Немало он, проклятый, радовался тому, как другие в каретнике орали.
И сразу же вслед за ее словами послышался тот самый устрашающий ржавый смех, что звучал в субботний вечер у кузницы. Старостиха метнулась туда.
— А! И ты здесь! Пришел над чужой бедой смеяться! Ты же сам этот камень и заколдовал!
Марцис только замахнулся левой рукой, старостиха, как щепка, отлетела на пять шагов. Гости остолбенели, услышав его ответ:
— Ну да, заколдовал. И самого заколдую, так что он семь недель, что червь раздавленный, будет извиваться, а подохнуть не сможет.
Старостиха лишилась голоса, изъяснялась больше руками, чем языком.
— Люди — и это люди! Сидят, пируют, а бес свое капище посреди волости завел, у самого имения… Огня подпустить под его халупу, пепел по ветру развеять!.. Барин… где барин?
Она убежала, точно подгоняемая самим нечистым, и исчезла в сумерках. Ключник тяжело вздохнул.
— Марцис, Марцис… Опять худа дождешься, еще почище прежнего…
— Какое уж мне может быть худо? Старый Брюммер становую жилу мне перегрыз, молодой пускай догрызает косточки. Больше у меня ничего нет.
За столом Лауковой речи не вязались, да и только, хотя сама она старалась вовсю. Грета принесла новые миски, и пива в бочках еще хватало. Но весть о том, что Майя посажена в подвал и что барон оставит ее на ночь, вконец ошеломила всех.
Смилтникова пригнулась к мужу.
— Старик, не пора ли домой? Тут не свадьба, а скорей уж поминки. Молодая жена в подвале, староста орет, будто режут.
Смилтниек все время сидел притихший, повесив нос, здесь суетились и другие распорядители, на него никто не обращал внимания. Явно раздосадованный, он то и дело прикладывался к жбанцу с пивом и все-таки был еще вполпьяна. Предложение жены показалось ему совсем несуразным.
— Ты в своем уме! Нам же надобно ждать молодого барина.
— Так что же он бродит ночью по лесу? Невиданное дело.
— У господ и придурь господская, не нам о том ведать. Кабы вот только дождь полил…
Где-то вдали за лесом, все больше к югу, полыхали зарницы, и грома уже совсем не слыхать. Опять пронесет по Даугаве, как и прошлой ночью: бежит дождь от Соснового. Вечерняя заря на севере потухла. А луна прямо над головой, и яркая-яркая, только темная дымка скользит по ней. Вблизи лица хорошо различимы, а те, что поодаль, расплываются в мрачном сумраке.
Лаукова с Бриедисовой Анной перешептывались, сдвинув головы. Новоиспеченной свекрови надоело тормошить усталых гостей, она и сама в конце концов притомилась. Анна, правда, еще держалась бодро: то ли вправду хорошо себя чувствовала, то ли делала вид. Вот она сердито тряхнула головой.