Все это знакомо уже до тошноты, до отвращения. И все же пришел Юрис в себя только от боли, будто что-то острыми когтями вцепилось в локоть, да так и не отпустило. Из рукава все еще капало, красные звездочки одна за другой шлепались на раскаленный солнцем камень. Юрис стиснул зубы — этак и совсем кровью изойдешь. Левой рукой попытался дотянуться до правого кармана штанов и вытащить платок, но раненая рука от этого разболелась так нестерпимо, что он, весь побелев, замычал сквозь зубы.
В этот момент на той стороне улицы кто-то взвизгнул, будто притронулись и к его ране. Через улицу бросилась, прижимая к затылку раскрытый зеленый шелковый зонтик, белая, будто только что вымытая в молоке девушка. Накинутый на плечи легкий платок от стремительного бега разлетелся, открывая шею и напудренную грудь в довольно откровенном сердцевидном вырезе лифа. И руки выше локтей голые, на правом запястье браслет в виде золотой змеи, на пальце левой руки — кольцо с большой матовой жемчужиной, в ушах серьги с красными рубиновыми подвесками. Она бежала как безумная, ничего не видя, красные туфли глубоко погружались в конский навоз, кринолин тарахтел по камням мостовой. Это была Хильда, помолвленная с Юрисом, дочь известного всей Риге бочарного мастера, домовладельца и старшины Малой гильдии Альтхофа. Она знала, что Юрис должен был участвовать в вылазке, чтобы поймать языка, и, чуя недоброе, вышла навстречу ему к валу. И вот внезапно увидела его на краю улицы, скривившегося, бледного, с окровавленным рукавом.
Юрису было очень неприятно, что невеста застала его в таком плачевном состоянии, ведь дома она привыкла видеть бравого, лихого воина, которому сам черт не брат. Он сознавал, что выглядит жалким, и, пока она пересекала улицу, попытался подтянуться, но почувствовал, что никак не может согнать с лица гримасу боли и что лоб покрывается испариной. Он видел, как грудь Хильды вздымается, чуть не раздирая лиф, а щеки под слоем пудры белеют. Не разжимая зубов, он попытался встретить ее улыбкой, даже пошутил.
— Да что ты, Хильда, пустяки, не бойся, русский мне только руку малость оцарапал.
Хильда хотела заглянуть ему в глаза, чтобы убедиться, не лжет ли он, но, увидев на камне красные звездочки и сочащийся кровью рукав, закатила глаза и откинула голову, — казалось, она вот-вот потеряет сознание и рухнет навзничь. Но и сознания не потеряла и упасть не упала, видимо, загаженная улица удержала ее от этого. Она оправилась, бросила так и не закрытый зонтик и кинулась на грудь Юрису.
— Ты же истекаешь кровью, ты погибнешь! Сними мундир!
Но, видя его беспомощные движения и растерянность, взялась сама — торопливо оборвала пуговицы, стянула мундир и даже отвернулась: весь рукав рубашки красный; ей опять стало так дурно, что она снова едва удержалась, чтобы не упасть в обморок. Выхватила из кармана его штанов платок, стараясь не глядеть, кое-как обмотала то место, где кровь сочилась сквозь рубашку обильнее всего, и еще раз испустила протяжный стон. Самого Юриса больше всего смущал его непрезентабельный вид.
— Накинь, пожалуйста, мундир на плечи, а то я на мясника похож.
Она сделала это и дрожащими губами спросила:
— Очень больно?
— Да пустяк! Завтра, самое позднее послезавтра заживет.
Только теперь Хильда спохватилась. Mein Gott! Что она делает: средь бела дня посреди улицы расстегивает у мужчины мундир, достает из кармана платок, да еще из кармана штанов! Сквозь слой пудры в лицо ударила кровь, Хильда окинула улицу молниеносным взглядом, скользнула по окнам — ах, какое счастье, кажется, никто не подсмотрел. Схватила свой зонтик, порядком испачканный, сделала несколько шагов, потом снова обернулась.
— А ты сможешь дойти?
— Да пустое же, я тебе говорю! Кожу немного поцарапали? вот и все. Завтра, самое позднее послезавтра…
Дальше Хильда не слушала. Волнение ее улеглось. Она вновь уловила неправильный немецкий выговор Юриса и даже в этот момент не вытерпела и, по обыкновению, поправила его. Этот мужлан никак не мог усвоить разницу между «garnicht» и «garnichts»[9], а «ch» испускал, так сипя глоткой, будто ему надо выдохнуть весь воздух до последнего. В приличном обществе от одного этого краснеть не перестанешь, так что и теперь она не могла сдержаться, — как же тут не рассердиться.
Юрис шел в трех шагах позади нее — ближе нельзя, красная накидка поверх кринолина, пышно собранная на бедрах, хвостом тащилась по мостовой. А Юрис хорошо знал, чем это грозит, ежели наступить на нее. Остерегаясь и выбирая дорогу, он вспотел еще больше, чем от боли, — ее он уже и не чувствовал. По откинутому затылку Хильды можно было понять, что она недовольна не то его немецким выговором, не то тем, что он позволил русскому ранить себя, — поди разберись! Она всего лишь раз повернула голову и спросила, в силах ли он идти, но, не дожидаясь ответа, мелкими козьими шажками засеменила дальше. Часто приходилось огибать то сломанную телегу, то кучу мусора, загородившую всю улицу, временами пробираться подле самой стены, так что кринолин соскребал с нее плесень и пыль. Редкие прохожие, отощавшие и оборванные, уступали дорогу только лишь потому, что навстречу шел солдат, — насмешкой и оскорблением казалась им эта белая, раскормленная мамзель со сверкающими серьгами в ушах и зонтиком над головой.
Над крышами показалась колоколенка церкви св. Иоанна с шишкой на шпиле, — ветер нес оттуда такой смрадный дух, что даже у Юриса нутро выворачивало. Там уже которую неделю гнили сложенные штабелями трупы. Зловоние с каждым днем усиливалось, все окрестные дома опустели, жители перебрались подальше отсюда, оставив пожитки на попечение божье. Сдерживая тошноту, Хильда вытащила из пузырчатого рукава надушенный кружевной платок и зажала нос; Юрис заметил, что напудренная шея ее мертвенно побелела. Удивительное дело, в этой разрухе и зловонии Хильда как будто винит его; еще удивительнее то, что он и сам чувствует себя виноватым. Он уже не испытывал в это бедственное время никакой радости, чудесные первые недели их знакомства прошли как сон и, бог весть, вернутся ли еще. Юрис тяжело вздохнул.
Хильда уже собиралась было сунуть платочек обратно, как вдруг заметила что-то и зажала нос еще крепче. На краю улицы лежал дохлый жеребенок — чудовищно раздувшийся, туловище между двумя навозными кучами, голова поперек пешеходной обочины, зубы оскалены, шерсть на шее уже облезла, кругом лениво носилась туча жирных синих мух, по облезлому месту полз желтый червяк. Рыжий шелудивый пес, поджав к брюху переднюю ногу, обнюхивал падаль, словно тоже совестился вонзить зубы в этакую гадость. Хильда не могла пройти мимо. Юрис поспешил к ней, яростным пинком отшвырнул тварь на середину улицы. Пес даже не взвизгнул, даже глаз не поднял, не желая оставлять мухам свою законную долю. Пошатываясь, Хильда пошла дальше, солдату же было очень досадно, что нельзя идти рядом и хотя бы слегка поддерживать ее здоровой рукой.
Не смогли они пройти и площади у ратуши. Ночью опять сгорел какой-то дом, улицу загромоздили груды кирпича и обгорелые бревна. В дыму, словно призраки, сновали закопченные люди, вытаскивая обгорелые остатки скарба. Прохожим поневоле приходилось сворачивать в узкую уличку, к Дому Черноголовых. Улицей ее и назвать трудно, это была смрадная клоака, почти по окна загаженная и закиданная всякой нечистью. Где-то звонили. Каждый удар колокола звучал раздельно, медленно утихая, и только тогда раздавался следующий. Привычный звук — какой-то знатный рижанин отправился к праотцам; зараза в эту жару свирепствовала еще безжалостнее. На площади навстречу им попался какой-то господин; он поклонился фрейлейн Альтхоф, но она даже не ответила на приветствие, уткнувшись лицом в платочек и рысцой пересекая площадь.
Небольшой ладный дом бочарного мастера Альтхофа стоял неподалеку, за самой ратушей. Оба окна в нижнем этаже закрыты, там находились контора и торговое помещение, уже длительное время пустовавшие. Заперты и окованные железом ворота, над которыми в каменной нише вделан символ ремесла — бочка, окаймленная двумя дубовыми ветвями, и вокруг нее надпись: Адальберт Альтхоф. И за воротами теперь тихо, не слышно больше ни звона пил, ни стука молотков — подмастерья большей частью перемерли, мастера разбрелись, сам хозяин лежал при смерти. По обе стороны входных дверей полукруглые колонны, поддерживающие вмурованный треугольник, в котором толстый добродушный Вакх и улыбающаяся вакханка с кубками в руках тянутся друг к другу над пивной бочкой.
В доме было так тихо, словно жильцы все уже вымерли. На трех окнах второго этажа — зеленые занавески, чердачное окно под самым сводом изнутри забито досками. Сама уличка перед домом довольно чистая, только напротив пустой дом с настежь распахнутыми окнами, а в них видны кучи нечистот и доносится нестерпимое зловоние. С месяц назад в нем еще были жильцы, но, когда разнесся нелепый слух, будто бочарный мастер заболел чумой, все в одну ночь убрались подальше.