— Чтоб он у меня через две недели на ногах был! За малейшее упущение пощады не ждите! Зарубите это себе на носу, немецкие мамзельки!
Ни Хильда, ни Мара не поняли, что он там говорит; но голос был таким угрожающим, что они переглянулись и затаили дыхание, пока снаружи все не затихло.
Тогда фрейлейн вытянулась на стуле так, будто с нее сняли петлю, а Мара поднесла к глазам угол передника и всхлипнула:
— Ох, какая напасть, ох, и напасть…
Мартынь проснулся только вечером, когда было уже совсем темно и комнатку для прислуги слабо освещала свечка на самом углу комода. Просыпаясь, он почувствовал, что кто-то разглядывает его; с трудом приподняв правое веко, он заметил широкое лицо немолодой латышки, — оно вовсе не было таким дружелюбным, как у сапожницы в предместье, до сих пор так радушно ухаживавшей за ним. Когда он открыл и другой глаз, в комнате уже никого не было. В полузабытьи он чувствовал и понимал все, что с ним делается, только откликнуться и дать знать, что он жив, никак не мог. Он отчетливо помнил, что поместил его сюда брат и что русский офицер приказал хорошенько за ним ухаживать и беречь его. Мягкая пуховая подушка, на которой покоилась голова, не шелестела и была горячей и неудобной, да еще гладкое одеяло невыносимо грело; рана в бедре страшно ныла, в ушах беспрестанно гудело, неподвижный язык прилипал к гортани. Ну, зачем это понадобилось укладывать обессилевшего от потери крови человека на телегу и тащить в город — там, в предместье, у сапожника, он поправился бы куда быстрее. Да только что поделаешь? Ничего не поделаешь, приходится лежать.
За стеной разговаривала женщина, давеча глядевшая на него, — Мартынь определенно знал, что это именно она. Женщина говорила по-немецки, то и дело повторялись такие слова, как «erwachen» и «bei Sinnen»[12], что наверняка относилось к нему, — вот бы понять, что они означают. Ему стало как-то не по себе в этой белой постели, на которой так непристойно выделялась его три недели не стиранная посконная рубаха. Рядом — измятый солдатский мундир на стуле и заляпанные грязью сапоги, на одном насохла кровь. Мартынь хотел было натянуть одеяло до самого подбородка, но рука еще не слушалась. Теперь за стеной верещал чей-то взволнованный голосок, ему отвечал Юрис, ну, конечно, Юрис, голос, брата он всегда узнает безошибочно; на душе сразу стало так хорошо, глаза сами собой закрылись, и Мартынь вновь погрузился в глубокий и спокойный сон.
Спустя некоторое время раненого пробудила нестерпимая жажда. Поддерживая правую руку левой, он потянулся к стакану на столике и постучал. Вошла давешняя латышка, седая, удивительно опрятно одетая, и остановилась в дверях, ожидая, что он скажет. А что Мартыню говорить — ему бы только напиться. Мара принесла целую кружку, глиняный край ее звякнул о крепкие мужицкие зубы. Служанка глядела в сторону, скривившись, стараясь не слушать, как булькают в его горле жадные глотки. Когда она ушла, вошел Юрис с рукой на перевязи. На лице знакомая улыбка, но глаза устремлены куда-то не то на стену, не то на двери, а может, еще дальше. Говорил брат по-латышски, но на странный манер, коверкая окончания слов, временами и вовсе отбрасывая их. Мартынь вначале слушал лишь этот говор, не соображая хорошенько, что ему толкуют.
— Я велел привезти тебя к нам. Это дом моего будущего тестя, а это комната Мары. Конечно, она не ахти как рада тебе, да только как же я могу допустить, чтобы тебя положили в гошпиталь, где и треть не выживает. Теперь уж старайся выздороветь к тому времени, как старого Альтхофа повезем на кладбище. Лекари говорят, что больше трех дней не протянет.
Мартынь не знал, что ответить. Брат, он самый. Но из-за чудного выговора и обращенного в сторону взгляда — куда более чужой, чем даже Мара. Прижмуренными воспаленными глазами оглядел его, затем уставился в белый потолок, слушая, как Юрис продолжает пришепетывать.
— Невеста моя Хильда тоже не очень рада моим родичам, да тут уж ничего не поделаешь. Дело-то вот какое — пожениться нам надо, иного не остается. Вот уж как стану законным наследником и владельцем бочарной мастерской Альтхофа, тут-то уже ее родичи и знакомые перестанут носы задирать. Я же их знаю, сами не бог весть какие дворяне, из Неметчины привалили, раздобрели на рижских хлебах. Хильда к тебе не зайдет, это ясно, да и тебе это ни к чему. Только с Марихен попытайся поладить, а не то она и тебе и мне… э, да что там говорить! Марой ты ее, смотри, не называй, на это она больше всего обижается, пятнадцать лет в немецком семействе прожила, привыкла к благородному обращению. Вот и все, что я хотел тебе сказать. Лежи и поправляйся!
Когда Юрис вышел, в ушах Мартына еще долго звучала его ломаная речь и бог знает что еще. Даже не заикнулся о том, как жилось брату до сих пор и почему он очутился в русском войске. И о том не спросил, как вышло, что они встретились за рижскими стенами и едва-едва вовремя удержали сабли. Об отце в Сосновом он, казалось, вовсе забыл, а если уж его не помнит, то что говорить об остальном? Мартыню стало грустно; был бы он в силах, тут же бы поднялся и ушел хотя бы в гошпиталь, откуда только треть выходит в живых. Брат стал чужим; верно, в скором времени разбогатеет, а вместе с этим станет еще более далеким. Хоть бы скорее нога поджила, чтоб не лежать тут к неудовольствию фрейлейн, которая к нему не зайдет, и Марихен, которой хоть стиснув зубы, но придется изредка заглядывать сюда.
Заглянула она поздно вечером, когда Мартынь только что пробудился от глубокого, бодрящего сна. Поставила на столик тарелку с едой и зажгла новую свечу — Мартынь все время видел только ее спину и затылок. Попытался дотянуться сам, но рука дрожала так, что попытка не удалась. Тогда Мара, сердито фыркнув, схватила тарелку, зачерпнула оловянной ложкой супу с ячменными клецками и стала вливать ему в рот, потом наткнула на вилку кусок баранины и сунула ломоть черного хлеба, чтобы откусил. Все это она проделывала с таким неудовольствием, что у больного, несмотря на сильный голод, кусок застревал в горле, хотя еда была очень вкусная. Исподлобья скользнула брезгливым взглядом по грязной рубахе и рукам, которые по меньшей мере дня три не видали воды, и, скривившись, отвернулась. Грудь ее бурно вздымалась, чуть ли не бегом выскочила она с пустой посудой из комнаты, и сразу же за стеной послышались ее взволнованное стрекотанье и пискливые расспросы фрейлейн Хильды. Мартынь вздохнул: нет, видно, поладить с ней не удастся.
А в общем, не так уж все плохо. Когда на другой день он умылся теплой водой, надел рубаху и исподники Юриса, почувствовав себя наполовину ожившим, он первым постарался сказать «Гутен морген, фрейлейн Марихен!» Она так и просияла и, уходя, даже улыбнулась. Два дня спустя произошло настоящее чудо: вошла сама фрейлейн Хильда. Увидев, что русский солдат вовсе не ковыряет в зубах пальцем, не плюет на пол и не рычит по-медвежьи, она провела тут почти целых пять минут. Уходя, даже удостоила его назвать «деверем». Мартынь сумел сдержаться и, только когда она была за дверью, зажал рот ладонью и фыркнул, до того чудной показалась ему эта напудренная мамзелька с водянистыми глазами и птичьим клювом. Родственные отношения установлены, чего же больше, похоже, что все будет в порядке.
Ему и невдомек было, что главная заслуга тут принадлежит брату Юрису, который все увереннее входил в роль главы фирмы и хозяина дома. Кроме того, длань русских с каждым днем все тяжелее налегала на рижских немцев. Ни искательства, ни подкупы на первых порах не помогали: царь из Петербурга слал решительные приказы, интересы бюргеров были на втором месте, на первом оставался гарнизон; потому-то и приходилось так остерегаться этого латышского мужика, тоже ведь солдата русской армии, в особенности после того, как, звеня шпорами и лихо бренча по полу саблей, заявился Плещеев, чтобы справиться, как чувствует себя спаситель его жизни. Мартынь уверил его, что за ним тут ходят и кормят лучше некуда. Все чаще, без какой-либо нужды заявлялась Мара просто так, поболтать. Усаживалась с шитьем или вязаньем и часами учила его говорить по-немецки. Со скуки Мартынь учился охотно и спустя несколько недель он болтал уже почти так же, как и его учительница; настоящий ли это немецкий язык — пес его знает, но совсем немым среди немцев он себя уже не чувствовал.
К похоронам старого Альтхофа он еще не встал на ноги. Сидя в постели, слышал, как выносили гроб, как, тарахтя и громыхая, покатились похоронные дроги и как глухо и торжественно звонили в кафедральном соборе. Уже на следующий день на дворе зазвенели пилы, зашаркали рубанки и застучали молотки — молодой владелец возобновил работу. Из Антверпена прибыл корабль с бочками вина, из Голландии — два корабля с разными пряностями и тонкими тканями, из Петербурга — корабль с солью и овсом. Рига вновь начинала жить прежней жизнью. Господа рижские бюргеры понемногу привыкли к новому порядку, днем отпирали лавки, вечерами совещались, как лучше подобраться к генерал-губернатору и какую петицию послать царю в Петербург, а попозже собирались у кого-нибудь на квартире, чтобы обсудить события за день и виды на будущее. Кое-что из всего этого слышала и Мара. Теперь она часами сидела у Мартыня и пересказывала все так, как она сама поняла и уразумела. Кузнец лежал или сидел в мягком кресле, слушал, соглашался, порою даже спорил, потому что восторгаться рижскими купцами он никак не мог. Все же в конце концов они с Марихен почти подружились, и дружба их возрастала по мере его успехов в немецком языке и в науке благородного обхождения.