Вот ведь как жизнь переиначилась! При батюшке дом напоминал растревоженный улей, дворни было человек сорок: дворецкий, буфетчик, камердинеры, несколько поваров, кондитер, кучера, егеря — всех не перечислишь, и все эти люди куда-то бежали, торопились, гомонили, а теперь тихо, как в брошенном подворье. Встреча с сестрой была более теплой, но от Матвея не ускользнул ее быстрый в сторону Ивана взгляд, она словно ждала от старшего брата какого-нибудь знака — поощрения или укора, чтобы знать, как вести себя дальше.
Все трое из оставшихся в живых детей Николая Никифоровича Козловского разнились не только характером, но и внешностью. Старшин Иван с детства удивлял родителей взрослой обстоятельностью в суждениях и младенческой плаксивостью. Обычно без слез в глазах он корчил кислую мину и начинал на одной ноте визгливо и скучно жаловаться на слуг, отцовскую кобылу, норовившую пнуть барчонка, сороку, якобы стащившую у него нательный крестик, престарелую суку Зорьку, выхватившую у него вкусный кусок, что было совершенно невозможно. Его рот растягивался до лягушачьих размеров, востренькие любопытные глазки исчезали, и дворня шепталась: очень уж непригож юный князь, можно сказать — уродец. Кто-то из родни мимоходом заметил отцу, мол, Иванушка-то личиком не вышел. Николай Никифорович в свойственной ему категоричной манере заметил: «А зачем мужчине красота? Лошадь от него не шарахается, значит, красавец. В мужчине главное — ум». Ума Ивану было не занимать. Еще в детстве появилась у него страсть к накопительству, хранил всякий вздор: порванную нитку бус, застежку от старого кошелька, пробки от бутылок. Теперь в копилке Ивана уместилось все отцовское богатство: деревни, люди, леса и пашни.
К тридцати годам он превратился в длинного, плоскогрудого господина с пышными светлыми волосами, всегда нахмуренным лбом и хмурым, тревожным взглядом. Детская плаксивость обернулась и вовсе неожиданным качеством, он стал вести себя как прокурор: каждый перед ним был в чем-то виноват. Себя он почитал справедливейшим человеком на свете, но как-то всегда эта справедливость оборачивалась ему на пользу. Непомерную жадность свою он называл бережливостью, а необходимость расстаться с любым видом собственности причиняла ему чисто Физическую боль, что-то ныло внутри, сокращалось, а щека начинала дергаться беспокойным тиком.
Сестрица, как уже говорилось, звалась Клеопатрой, была она годом старше Матвея. Можно, конечно, предположить, что в момент появления дочери на свет маменька что-то прочитала про египетскую царицу и, восхищенная ее судьбой, а также двумя нездешними красавцами — Антонием и Юлием Цезарем, — решила назвать маленькое, круглолицее, с носом кнопкой и замшевыми щечками создание экзотическим именем. Но скорее всего имя Клеопатра запало в сердце Анне Петровне где-нибудь на петербургских «машкерадах», до которых она была большая охотница. В ожидании очередного ребенка она молилась истово, чтоб новоявленный младенец родился красивым, все остальное приложится трудом и старанием, тем более что этот бесплатный дар кроме как молитвой не заработаешь. В двадцать три года Клеопатра так и не стала красавицей, но была очень мила, и имя ее не звучало насмешкой. В отличие от худых и высоких братьев, она была круглолица, полногруда, с пышными покатыми плечами, тонкой талией и пухлыми ручками, на которых жеманный мизинец тоже изгибался полукругом.
В России не любят тощих, по всем канонам она была невеста хоть куда, но не везло Клеопатре, не могла она никого пленить настолько, чтоб этот некто пренебрег малым приданым и полным отсутствием земель, которые давали бы за невестой.
Ужин прошел в чинной беседе. Матвей ждал вопросов о Париже или вскользь брошенного замечания о заграничной жизни, от которого он мог бы перейти к объяснению своего неожиданного приезда, но Иван, раньше молчаливый, никаких вопросов не задавал, а без умолку говорил сам, и все о деревенских делах: о мельнице, требующей ремонта, о сгоревшей в дубовой роще церкви — новую надо ставить, о малом урожае ржи, скромном приплоде в стадах, словом, «все крестьяне спились, и земледелие упадает». Никогда доселе не слышал Матвей, чтоб столько болтали о делах сельских, для этого управляющий есть. Клеопатра молчала, только испытующе смотрела на Матвея, глаза ее все время подозрительно блестели.
— Ладно, поздно уже. Что свечи зря жечь? Придет день, все важное и обговорим, — сказал Иван и встал.
Для ночлега Матвею отвели гостевую, сказав, что его бывшая комната еще не прибрана. В гостевой же горнице только и успели, что обтереть пыль. Непри-ютное помещение… Одинокая свеча в шандале из трех рожков — на всем Иван экономит! — осветила ложе, сработанное деревенским мастером, кованый сундук у стенки и рукомой у входа.
Матвей смертельно устал, и казалось, лишь донесет голову до тощей подушки, сразу провалится в сон. Но мечтам Матвея не суждено было сбыться. Он только успел снять сапоги, как в дверь осторожно постучали. И тут же на пороге возникла испуганная Клеопатра. Она поднесла палец к губам и, призывая к тишине, пытливым взглядом окинула комнату, словно ожидала увидеть в затененных углах злоумышленников, потом улыбнулась и прошептала:
— Пойдем ко мне. Здесь нас могут подслушивать.
— Кто? — не понял Матвей.
— Нетопыри да мыши.
Комната Клеопатры на втором этаже была так плотно заставлена всякой ненужной мебелью, что жить в ней можно было, только избегая резких движений. Подоконник заставлен цветами в горшках, на всех прочих горизонтальных поверхностях теснились шкатулки, коробочки с бисером, нитки, пяльцы, мелкие книжицы, то ли для чтения, то ли для дневниковых записей. Яркие цветы на холщовых обоях казались выпуклыми, они зримо выступали из стен, уменьшая объем горницы, и казалось, задень локтем этот цветущий луг, и сочные колокольцы польются тебе на голову пахучим водопадом. Лежанка тоже была закрыта вышитым цветами покрывалом и загромождена таким количеством подушек, что непонятно было, где хозяйка спит.
Но все это богатство Матвей рассмотрел уже днем, ночью при свече он увидел только дробящиеся тени и малое свободное пространство со стулом подле столика. На этот стул он и сел, Клеопатра опустилась на лежанку и, как только устроилась удобно в подушках, сразу заплакала, склонив к груди лицо.
— Батюшка помер, — прошептала она с такой интонацией, словно скорбное событие произошло не год назад, а на прошлой неделе, и горе не дает говорить ни о чем другом.
Плакала она долго, и Матвей молча гладил ее по плечу. Наконец успокоилась, отерла ладошкой лицо, словно сняла с него печаль, и, ласково усмехнувшись, сказала:
— А ты совсем парижанин. Красивый… Только поизносился в дороге. Неужели вот так верхом из самой Франции?
— Нет. Это уж потом верхами. До Варшавы ехал в карете.
— А багаж твой где?
— Нету, Клепушка, багажа.
Матвей собрался было рассказать случившуюся с ним страшную историю, но передумал. Зачем пугать сестру эдаким количеством трупов? И потом, неловко как-то сознаться, что все произошло, когда он пьяный в крапиве лежал.
— Украли, что ли? — ахнула Клеопатра.
— Вот-вот, украли, — ухватился Матвей за поданную мысль, — в Польше… А потому подарочек из Парижа я тебе, Клепушка, не довез. Но ты не огорчайся. В Москву поеду, куплю тебе штуку шелка на платье.
— Бог с ним, с подарочком, главное, что ты вернулся и здесь передо мной сидишь. Уж как я тебя ждала, как ждала! Иван запретил мне тебе письма писать, зачем, говорит, на почту тратиться. Тогда я стряпчему все отписала, Епафродиту Степановичу, да с верным человеком в Москву передала.
— Лялин и вызвал меня в Россию.
— Богородицу благодарю, что услышал Господь мои молитвы. — Она истово перекрестилась на икону. — Ты дома. И вот что ты, Мотя, должен понять: вся наша жизнь в руках Ивана, а братец наш скаредный негодяй, хладнокровный и меланхолический.
— Это как же — меланхолический?
— А вот так. Голоса не повысит. Спокойно эдак говорит за завтраком, мол, дурно спал ночь, у него видения и бессонница.
— Какие видения?
— Всякие. Ему на пользу. Давеча говорил, что ему батюшка покойный являлся и сказал: со свадьбой сестры твоей Клеопатры надобно повременить.
— Ничего. Мне завтра тоже во сне явится батюшка и скажет: венчать надо Клепушку, и немедленно. Я тебя и обвенчаю.
— Ничего у тебя не получится, любимый брат, потому что дело в приданом. Ты знаешь, что за мной Иван дает? Серьги и монисты турецкой работы, шали китайские, ковер персидский, молью траченный, и жирандоли без многих хрусталей. Это ли приданое для достойной девицы? А про деньги говорит: это мы потом обсудим.
— Вот и обсудим.
— Ничего ты с ним не обсудишь. Он в разговоре только о своих делах говорит, до твоих ему и дела нет. Он завтра может вообще запереться в своих покоях и носа не показать. Ты не понимаешь, что за человек Иван! Смотри, — она растянула тесемки мешочка, который носила у пояса, и вынула чайную ложку, — с собой ношу, а то есть будет нечем. Он всю посуду попрятал. Я думала, продал. Ан нет, к твоему приезду серебро достал. Но завтра же он все спрячет и опять будем есть на оловянной да деревянной посуде. У ключницы Лукерьи ключи отнял, теперь сам кладовые отпирает и запирает. И все ворчит, угрожает! В доме боятся его, как чумы. А ведь если и сечет людей, то вроде за дело, но более всего нравоучениями мучает и в дальние деревни ссылает. Лукерья говорит, что не может такой мухоморный характер просто так произойти, мол, сглазили Ивана. Но не об этом я с тобой говорить хотела. Послушай, Мотенька, что я тебе расскажу.