У меня не было ни малейшего ощущения того, что я чудом избежал смерти. Еще менее ощущал я какую бы то ни было радость от того, что снова нахожусь на базе. С опустошенной душой шел я по тропке, ведущей к подземной казарме. Я не пытался обходить лужи, ступал прямо по ним, не видя, где нахожусь, совершенно рассеянно, не ощущая — иду ли я, или шатаюсь, как пьяный. Вокруг простирались кукурузные поля. Я видел их зеленое покрытие, не глядя на них — ту зелень, которую я уже не ожидал увидеть никогда. Вчера она казалась близкой и знакомой, но теперь она была почти враждебной. Разумеется, она упрекала меня в том, что я не справился со своей миссией. От этой мысли мое сердце наполнилось великим унынием: кукуруза имела право продолжать расти, по крайней мер до осени, тогда как мое существование было незаслуженным и временным.
После этой, весьма грустной прогулки по полям, Нагацука возвращается в казарму. Здесь он встречает группу добровольцев, которых еще не назначали на операцию:
Я отдал им честь, не говоря ни слова, и они, так же молча, отсалютовали мне. Наверное, они не могли решить: попробовать ли вывести меня из этого состояния смущения, или упрекнуть за трусость. Мне показалось, что на их лицах мелькнуло выражение сострадания…
Чтобы избежать их присутствия, он идет в помещение для офицеров.
Это был «зал» только по названию, на самом деле он более напоминал мрачную пещеру. Мой меч, конверт с моим завещанием — все лежало на моей койке.[869] Я написал тогда «погибший капитан Нагацука». Теперь этот кусок бумаги наполнил меня отвращением, он бросал мне вызов, он оскорблял меня. В ярости я схватил конверт и разорвал на мелкие куски. Затем я сбросил все с койки. Никто не посмел сказать ни слова. Даже лейтенант Танака, всегда болтавший не переставая, молчал. Все мы были раздавлены стыдом, мучимы угрызениями совести. Вытянувшись на койке, я постарался заснуть, но не мог. Состояние возбуждения сменилось огромной физической и духовной усталостью.
До этого момента основные страдания Нагацука и других оставшихся в живых происходили от ощущения внутренней вины, однако их ожидало еще худшее — публичное унижение. Вскоре после того, как они улеглись на койки, его и других одиннадцать участников ударного отряда вызвали к командующему, который обратился к ним глухим голосом:
«Вы — первые летчики отряда специального назначения в нашем подразделении. Шестеро из вас… исполнили свой долг до конца, хотя им и не удалось потопить ни одного вражеского корабля. Совершенно очевидно, что они были готовы к смерти еще до взлета. Но вы — вы не смогли подготовить себя. И вот, вы вернулись под предлогом плохой погоды. Презренные трусы!… Вы никогда не станете истинными офицерами. Вы все еще просто студенты… У нас больше нет топлива, а вы истратили то немногое, что у нас было… Почему вы не смогли умереть достойно?» Его губы дрожали, когда он закончил: «Стыдитесь! Фактически вы бежали перед лицом врага. Вы обесчестили наше подразделение и деморализовали моих людей… Я сажаю вас под арест и приказываю переписывать священные слова Его Величества вплоть до дальнейших распоряжений.[870]»
Когда командующий вышел из комнаты, лейтенант Уэхара, армейский офицер, вышедший из низов и презиравший летчиков камикадзе, считая их выскочками, на которых нельзя положиться, подошел по очереди к каждому и ударил по лицу.
После того, как Нагацука переписывал «священные слова» несколько дней, погода стала улучшаться, и его настроение поднялось при мысли, что, возможно, удастся взлететь еще раз. Однако вскоре наступило разочарование: 8 июля на базу пришло известие, что американские силы ушли. «Вскоре [корабли] станут для нас недостижимы, и другие отряды примут на себя ответственность за самоубийственные атаки. Я был в отчаянии, — все мои внутренние попытки получить возможность умереть как патриот закончились неудачей.» С того времени и до конца войны — и даже после — Нагацука и другие члены отряда самоубийц были обречены на медленную пытку выживания.
С древнейших времен бесчисленное количество раз мужчины сознательно жертвовали своими жизнями в сражениях; все же, как правило, у них всегда была хотя бы теоретическая возможность остаться в живых. Без этой искры надежды жертва была бы равна преднамеренному самоубийству и, поэтому, неприемлема в странах (как, например, на «христианском» Западе), в которых религия или мораль отвергали подобные поступки.[871] В Японии же, где самоубийство являлось органичным элементом образа жизни воина, не существовало никаких колебаний относительно действий, в которых солдаты не просто рисковали собой в бою, но и избирали верную смерть.
Официальная самоубийственная тактика в современных боевых действиях была предзнаменована приказом адмирала Того своему «отряду решившихся на смерть» (кэсситай) блокировать Порт-Артур в 1905 году. Однако, тогда была хотя бы формальная попытка обеспечить его участников средствами выживания.[872] По мере того, как ситуация на Тихоокеанском театре военных действий все ухудшалась, атаки с намеренной гибелью отдельных японских военных случались чаще и чаще, однако в качестве стратегии самоубийственная борьба была принята на вооружение лишь после прибытия на Филиппины вице-адмирала Ониси. Формирование им отрядов камикадзе не имело прецедента ни в японской, ни в мировой истории ведения войн.
Во время последнего визита домой лейтенант Нагацука попытался объяснить смысл тактики камикадзе: «Слушайте внимательно! — сказа он. — У вас в руке нет ничего кроме камня, а вы хотите ударить дерево. Что лучше? Бросить камень, или броситься на дерево самому?» Проблема была в том, что ко времени официального принятия самоубийственного способа ведения действии ни один из методов «использования камня» уже не мог быть удачным. Ход войны был уже давно предрешен, и теперь, когда она быстро шла к завершению, ошеломляющая новая стратегия, введение которой, например, в 1942 году, могло бы иметь весьма серьезное значение, теперь уже не могла повлиять на исход.
Тактика организованных самоубийств была, безусловно, новой и ужасающей, однако с любой практической точки зрения она неизбежно вела к провалу. По странной иронии (с точки зрения стратегического воздействия), тайфун, налетевший на 3-й Флот Соединенных Штатов 18 декабря 1944 года к востоку от Филиппин, принес больше потерь в живой силе, кораблях и самолетах, чем самая удачная из атак камикадзе.
Для поддержания морали во времена, когда все шло кувырком, правительство хваталось за соломинку предполагаемых триумфов камикадзе и освещало их возможно более широко. Официальные пропагандисты не только пытались доказать, что имперские силы разработали решительно новый метод противостояния противнику, но и пользовались этим сомнительным утверждением для доказательства своей теории превосходства японского духа. Так, отчеты того времени о потопленных американских кораблях у Филиппин самолетами-самоубийцами вдвое увеличивали это число; несколько месяцев спустя, в ходе кампании у Окинавы, уровень преувеличений достиг шестисот процентов.[873]
Главная практическая трудность в сообщении результатов вылета камикадзе состояла в том, что самолет-самоубиица по определению не мог описать последствия своей атаки; естественно, ни один боец отрядов специального назначения никогда не узнал — что принесла его жертва. Поэтому японцы практически полностью полагались на информацию от «оценочных» самолетов, которая была крайне неточна и всегда склонялась в сторону преувеличения. Часто пилоты сообщали (и верили в то), что потоплен авианосец или линкор, когда единственным свидетельством были огромные всплески воды и эффектные столбы дыма, возникшие на самом деле от взрывов их самолетов, когда те врезались в воду рядом с кораблями.[874] Поскольку не существовало достоверных способов проверить эти рапорты, офицеры, командовавшие отрядами спецназначения, обычно считали операцию успешной и передавали информацию в Токио со всей ее славной неаккуратностью.
Радостный оптимизм японских официальных лиц в отношении камикадзе основывался на замечательных результатах первой атаки отряда «Сикисима» 25 октября, когда всего чуть более двух десятков японских летчиков с их самолетами были обменяны на потопленный американский авианосец и шесть других, серьезно поврежденных. Такой начальный успех типичен для героической параболы, он служит необходимой прелюдией конечного поражения; фактически с самого начала война представляла собой битву Давида и Голиафа, в которой, однако, гигант не мог не победить. Ко времени ее громового завершения в августе, около пяти тысяч самоубийц-добровольцев погибло в тех или иных операциях камикадзе.[875] Несмотря на отчаянные усилия, им удалось уничтожить всего три больших корабля, и это не были крупнейшие авианосцы или линкоры. За всю кампанию при Окинаве с помощью «Оока» не был потоплен ни один американский корабль, и только четыре было повреждено.[876] Верно то, что в ходе атак камикадзе было повреждено почти триста судов, и многие из них пришлось выводить из области боевых действий для починки. Обычно, однако, они вскоре могли вернуться в бой, и этот урон сделал очень мало для того, чтоб задержать американское наступление. Самоубийственные операции, как и вся война, окончились безоговорочной капитуляцией, — единственным в своем роде бесчестьем в японской истории. Попытки камикадзе были мелкой пылинкой в общей практической беспомощности всех военных усилий, предпринимаемых с самого начала, и в конце «Божественный Ветер» стал символом неотвратимого поражения.[877]