Сверчки распелись.
Пелагея, матушка Гаврилы, помолившись перед иконами, пришла благословить сына, чтоб новый день был благодатен для него, чтоб доброе к нему лепилось и не лепилось злое.
Засмотрелась на парня.
Была любовь, потом в пеленках шевелился тощенький, всегда замаранный детеныш, пищал, как мышь, едва живой. И вот стоит красавец. Богатырь. А улыбается, как сосунок во сне.
– Балбес, балбес! – в сердцах сказала Пелагея да чуть не сплюнула.
– Что, матушка, случилось?
– А то! Послушалась тебя, не обженила, вот теперь и плачусь день и ночь.
– Прости, матушка! Но чем же я тебя прогневил?
– Бессовестный! Будто сам не знаешь.
– Матушка, ведь не сам же я себя старостой всегородним сделал, выкликнули меня.
– Они горазды кликать! А как до расправы дело дойдет, тебя же, как овечку, и заложат ради собственного спасения.
– Не ругайся, матушка! Чему быть, того не миновать. Я так думаю: хорошо, что меня выбрали в старосты. Я спокойный. Я терпеть умею и прощать. Попал бы на мое место Прошка Коза – сколько бы сирот осталось, кровушка бы рекой потекла. А я зря кровь проливать не стану. В том тебе клянусь, матушка. А ты за меня молись!
Потянул ноздрями воздух, бросился к печи: хлебы подгорели.
Гаврила Демидов пришел во Всегороднюю избу последним. Дворяне глядели на него недобро: ишь властелин, ждать себя заставляет. Хам, червяк, а без его слова ныне во Пскове никакого дела решить невозможно.
Гаврила поклонился собравшимся, прошел на свое место, сел. Все молчали. Молчал и Гаврила. Чем дольше, тем гнетущее тишина. Гаврила спокойно оглядел собрание.
На первой лавке, перед старостами, сидели дворяне, купцы, богатые домовладельцы – лучшие люди, выбранные еще до мятежа: Михайло Русинов, Иван Устинов, Анкидин Гдовленин, Алексей Балаксин, Яков Серебряник, Иван Мясков. Эти приходят в избу каждый день и сидят молча. На другой лавке, подальше, троицкий протопоп Афанасий с ключарем Дионисием и поп Яков, что служит в Георгиевской церкви с Болота. Первые двое приходят поневоле, а поп Яков молчать не умеет. С попами рядом сидят стрельцы Неволька Сидоров, Парамошка Лукьянов, Федька Снырка, Ивашка Сахарной, Ивашка Хворый. На последней лавке те, кто избран недавно: Томила Слепой, Никита Леванисов, братья-близнецы серебряники Макаровы, стрельцы Никита Сорокоум, Прошка Коза, портной Степанко, Демид Воинов и Ульян Фадеев.
Гаврила покосился на своего соседа, другого старосту, Михаила Мошницына, спросил его:
– Молчим? Видно, дел нет?
– Слава Богу, тихо ныне в городе, – ответил Мошницын.
– Тихо оттого, что скоро быть большому шуму.
Собрание встрепенулось.
– Как примем князя Ивана Никитича Хованского?
– Пушками! – сказал Прокофий Коза.
Попы перекрестились, но поп Яков, перекрестившись, сказал:
– Право слово! Мы в своих челобитных просим мира и честного суда над нами, грешными, а коли нам в ответ война – так быть войне.
Попы перекрестились, и поп Яков тоже.
– Как же это мы будем воевать, когда свинец и порох под замком? – спросил Никита Сорокоум.
– У воеводы Василия Петровича Львова надо попросить, – ответил ему Гаврила.
Первый ряд зашумел:
– Противиться воле государя?
– Войну заводить?
Гаврила улыбнулся:
– Ну, вот и наши молчуны заговорили.
Вскочил Томила Слепой:
– Мы государю дурна не хотим, но коли бояре перехватывают наши челобитные, коли они хотят продать Псков и Новгород иноземцам, нужно поднять всю Русь! Все города! Нужно спасать царя и царство от нашествия! Нужно дать волю городам, чтоб люди простые не страдали от воровства воевод. Встретим Хованского пушками!
Опять поднялся Никита Сорокоум:
– В осаде сидеть – не простое дело. Запасы у воеводы, у торговых людей да у дворян, а маломочные и теперь уже голодают.
– Стрельцы готовы постоять за Псков! – Прокофий Коза вспрыгнул от возбуждения на лавку. – Но стрельцам тоже есть нужно. Не каменные. О чем старосты думают? Нам при Собакине жалованья не давали и при Львове тоже…
Встал и Гаврила Демидов:
– Столько дел, а вы молчали. Спрашиваю: пустим Хованского или прогоним?
– Пустим! – закричала первая лавка.
– Нет! – ответила последняя.
В середине помалкивали. Один поп Яков ревел:
– Пушками его!
– Коль согласия полного меж нами не видно, спросим мирской сход, – сказал Гаврила и поглядел на Мошницына.
Тот кивнул, соглашаясь, и дал знак подьячему. Над Псковом зазвенела медь набата, сполошный колокол заголосил.
Воевода Василий Петрович Львов, не дожидаясь, пока вытащат из Съезжей избы, вышел к псковичам навстречу.
– Что приключилось? Почему набат?
Отвечал ему Никита Сорокоум:
– Воевода, окольничий, князь Василий Петрович, мы пришли к тебе просить, чтобы ты отпустил нам свинец и порох!
Василий Петрович мигом вспотел:
– На что вам свинец и порох? Али что из-за рубежа слышно? Если слышно, мы пошлем проведывать. С немцами войны нет.
Налетел на воеводу Прошка Коза:
– Из-за рубежа не слыхать! Боимся московского рубежа! Слышали мы, идут к нам во Псков многие служилые люди. С немцами войны нет! Да нам страшны те немцы, что с Москвы по наши головы идут!
– С государем драться собираетесь? – покраснел в ярости, затопал ногами, забыв про страх, верный царский слуга князь Львов. – Пороху и свинцу не дам! Сначала меня задавите, а потом уж будут вам и печать, и казенные ключи.
Убежал в Съезжую избу, затворился.
– С ружьем! – закричал Прошка Коза.
– С ружьем! – ответила ему толпа.
Съезжая изба была мигом окружена, стрельцы Прошки установили пищали и взяли на прицел окна.
– Изменник! – летело по площади.
Кто-то из стрельцов бросился с топором к двери и начал рубить ее.
И тогда дверь распахнулась. Львов с иконой Спаса и руках выбежал к толпе.
– Православные! Какого вы изменника государю нашли во мне? Вот вам образ Спаса – я не изменник государю.
– Дай свинец и порох! – крикнули ему.
– Волею пороха и свинца не дам! Берите силой!
Прошка Коза отобрал у воеводы ключи от погребов и повел князя во Всегороднюю избу. Встретил его там Гаврила Демидов.
– Воевода, князь Василий Петрович, – сказал староста, – на город идет князь Хованский с войском. Народ решил затвориться и не пускать Хованского до тех пор, пока государь не примет нашего челобитья. А потому отдай нам, старостам, городские ключи.
Воевода молча выложил перед Гаврилой символ власти своей – ключи Пскова.
– А теперь, князь Василий Петрович, садись с нами и послушай, что мы тебе скажем.
Воевода хотел из упрямства стоять, но ноги не держали. Сел.
– Народ решил, чтобы ты, князь Василий Петрович, как и прежде, ездил бы в твою Съезжую избу вершить дела.
– Меня государь послал быть во Пскове воеводой, потому я и без вашего указа буду сидеть там, где мне велено.
Поднялся было, но Гаврила удержал его властным жестом руки:
– Мы собираемся послать к государю челобитную и выборных людей многих. Но в Москве с нашими людьми обращаются дурно, а потому народ решил: если вы, воеводы, ты да Собакин, не пошлете с нашими челобитчиками в Москву детей своих, то мы возьмем их силой, не в честь. Если же государь что-нибудь велит сделать над нашими челобитчиками, то мы вас, воевод, предадим смерти.
– Кто хозяин в городе? – вскричал воевода.
– Ныне во Пскове хозяин – народ, – ответил ему Гаврила.
На молодом теле раны заживают быстро. И как только Донат встал на ноги, он пошел проведать матушку и сестер.
В дом ломилось полдюжины гуляк. Сиволапыч грозил им из-за дверей, а они обещали поджечь дом, если им не откроют.
Донат вытащил из ножен саблю:
– Вон со двора!
Гуляки повернулись к Донату. Да видят – парень не шутит. Одного кончиком сабли по щеке чиркнул: так и развалил щеку надвое. Бросились бежать лихоимцы.
– Спасибо, господин! – поклонился Сиволапыч Донату. – Вовремя пришел.
Донат поздоровался со стражем емельяновского дома.
Глядел на детинушку со вниманьем: не Сиволапыч ли – человек-медведь – выручает его из бед? Уж больно похож шириною. Но Сиволапыч глаз не отвел, об Афросинье сказал:
– Хворает хозяюшка. Каждый день беды ждем. Из Москвы тоже вести нехороши. Федор Емельяныч до Москвы, слава Богу, доехал, а его там за пристава отдали… Государь на него гневается.
Сестры были печальны. У матушки глаза красны. Донат сказал ей:
– Надо бы домишко купить. Ныне, как Хованского с войском ждут, домишки дешевы. А в этих хоромах жить – беды недолго дождаться.
– Не можем, сын, уйти мы из этого дома, – возразила матушка.
– Почему же?
– Не можем в худой час Афросинью одну оставить. Она хоть и неласково нас приняла, а приняла. Теперь мы ей – единственная опора и утешение.
– Так и Афросинью в тот домишко с собой возьмем.