Я ходил в нарядах, как в репьях, и был глубоко убежден, что на службу прибыл для того, чтобы стать козлом отпущения у мичмана. Почему именно ко мне он так придирчив? И самое обидное — не с кем поделиться: приказы но обсуждаются. Был бы рядом дом — сходил бы к отцу посоветоваться. Так, мол, отец, и так — рассуди нас с мичманом, кто прав, кто виноват. Но ведь даже в письме об этом не напишешь. И потом неизвестно, как отнесется отец. Может, одобрит действия мичмана. Во всяком случае, за гальюн меня не похвалит, вернее, не за гальюн, а за самовольное купание в море.
Потому, наверное, я и не посылал домой писем. Брошу в почтовый ящик открытку: «Служба идет нормально». И все. Врать не хотелось, между строк отец разгадал бы криводушие.
Пооткровенничать с Борисом? Но ему решил написать уже с корабля. Получит — все поймет.
Только Лиде я еще с берега, как раз в тот вечер, когда получил внеочередной наряд, написал длинное письмо. Не про то, как мыл гальюн. И не про то, как маршировали до седьмого пота.
Как сейчас, вижу голубоватый лист бумаги из финского почтового набора, подаренного Борисом. И но этому листу, как по штильному морю, вывел печатными буквами: «Привет с ракетного крейсера!» Какое ей дело до того, что сижу я сейчас в кубрике на берегу и что десять минут назад сдал мичману вымытый до блеска гальюн? Пусть думает, что я в море, и пусть гордится. Наверняка покажет письмо своим родителям, подругам.
Недрогнувшей рукой я продолжал:
«Только что отдали швартовы, и наш корабль, покинув погруженный в мирный сон порт, вышел в открытое море. Я пишу тебе урывками, потому что стою на вахте. Извини за почерк — сильная волна, нашу стальную махину вздымает двенадцатибалльный шторм.
Моя вахта — на капитанском мостике рядом с командиром. Я у него — правая рука. Он так всем и сказал: «В случае чего меня заменит Тимошин. Несмотря на молодость, он смелый, мужественный моряк». И я стою, не сводя взора с компаса. Наш курс — в дальние, суровые моря, а в какие, сама понимаешь, сказать не могу.
Несколько слов о корабле. Это настоящий красавец. Его длина — с Калининский проспект от Смоленской до Арбата. А боевые башни — чуть пониже высотных домов на том же проспекте. Мощь ракетных установок (тут я зачеркнул целую строку — нельзя же писать о мощи) сильна, можем достать врага в любой точке земного шара. В общем, спи спокойно и знай, что у тебя надежная защита — твой Пашка.
Вокруг без конца и края — море. Иногда мелькнет акула или кит, дельфинов мы и не считаем. Соленый бриз обдувает наши лица, но мы стоим не дрогнув на своих боевых постах.
Полчаса назад командир спустился в каюту выпить чашку кофе.
«Остаетесь за меня, Тимошин», — сказал он.
Я молча козырнул и еще зорче начал всматриваться в бушующую даль.
«Так держать! Право руля!» — то и дело командовал я рулевому. Послушный моей воле, корабль шел строго намеченным курсом.
Командир на вахту но торопился, ибо во мне был уверен, как в себе. Все было спокойно. И вдруг в грохоте гигантских волн с вершины грот-мачты, на которой стоял матрос-наблюдатель, раздался крик: «Человек за бортом!»
«Стоп, машины! Полный назад!» — скомандовал я.
Корабль остановился, и в волнах, в нескольких ярдах от борта, я увидел нашего мичмана. По правде сказать, у нас с ним были натянутые отношения, потому что не он, а я замещал командира. Но личные отношения — в сторону. Не раздеваясь, я прямо с мостика прыгнул в море — это примерно с высоты двенадцатого этажа — и поплыл на выручку боевого товарища.
Когда командир вышел из каюты, дело было сделано. Мичман уже был на борту, его переодели в сухое белье. Жив-здоров и невредим.
«А я иначе и не предполагал, — сказал мне командир, — вернемся в порт — представлю к награде».
Какую уж там награду дадут, не знаю. Я сделал все что мог и честно выполнил морской долг.
Сейчас мы снова идем в суровых широтах, и надо быть начеку.
На этом кончаю. Надо пройти по кубрикам, по машинному отделению, поговорить с экипажем, наметить дальнейшие пути улучшения боевой и политической подготовки.
Письмо тебе отправят с вертолетом. Пиши по прежнему адресу, на старый город и в/ч. Почта у нас одна. Твой Павел».
Я хотел написать «Обнимаю, твой Павел», но постеснялся — мало ли кому Лида покажет письмо.
Дней через десять, когда прошел почтовый срок «туда-обратно», я начал ревниво посматривать на пачку писем, приносимых почтальоном. Ответа от Лиды не было. И до сих пор нет. Может быть, не получила, а возможно, что-то прочитала между строчек — догадалась, какими нитками это мое письмо шито.
…«Тик-тик, тик-тик» — скоро на вахту. Не на крейсере, а на СКР. Но зато на вахту настоящую. А там, в сухопутном кубрике, на бывшей моей койке очередной салажонок ложится под одеяло в гд. Засыпает себе безмятежно, рационализатор, и ему невдомек, что он-то новенький, а мичман прежний, один для всех. И кто-то через забор по той же тропке крадучись побежит смотреть на море. И первооткрытием будут для него волны, соленая терпкость воды. И все опять повторится сначала…
Так-то оно так. Но почему все-таки от Лиды нет писем? Что случилось? Если не понравилось то, что я натравил насчет ракетного крейсера, так это шутка. Неужели не видно? Не такой уж я пустой кнехт…
Я перегибаюсь через койку и, как циркач с трапеции, свешиваюсь к рундуку. На ощупь знаю, где лежит то, что мне надо. Вот! В сборничке рассказов Лема — конверт. В нем другой, поменьше. И в этом синем конвертике, как в маленьком сейфе, ключ от которого имею только я, лежит драгоценность — полуистертый листок бумаги. Буквы теперь — особенно при сизом дежурном свете — трудно различить. Но я давно знаю наизусть каждое слово:
«Как не стыдно! Ведь просила же открыть, когда переоденут в форму. Так и знала, что не удержишься. Целую, Лида».
«Це-лу-ю…»
Последний раз мы увиделись с Лидой не в тот вечер, когда она передала мне письмо. Нам суждено было встретиться еще, и устроил это — вот друг так друг! — Борис. В день моих проводов в армию, а точнее, утром он пошел на неоправданную, быть может, жертву — пропустил подряд две лекции в институте. Поступить так мог только он. Борис решил проводить меня до самой станции, до самого поезда, до самого вагона, до самого прощального свистка.
Когда, перед тем как выйти из дому, мы присели на минутку и замолчали, я взглянул на настенные часы, что метрономом уже отсчитывали мои шаги. Часы показывали восемь пятнадцать утра, до отхода электрички был еще примерно час. Но мы выходили с запасом, потому что на вокзал решили идти не по кратчайшей дороге, а по Апрелевской улице — такова традиция в нашем подмосковном городке, — эта улица ведет в армию.
Давным-давно, когда вся Апрелевка состояла из одной только этой улицы, по ее ухабам скрипели подводы с рекрутами, собранными в окрестных деревнях. Все дороги сходились на улице, которая упиралась в железнодорожный шлагбаум. И вот он: «Стоит состав — сорок вагонов и паровоз на всех парах». Так поется в песне, сочиненной безвестным гармонистом в те далекие годы, что отсюда и не увидать. Называется песня «Апрелевская длинная» — не от улицы ли, по которой в безысходной тоске плелись вереницы провожающих? И заунывно всхлипывала и голосила гармонь.
«Апрелевскую длинную» никто не записывал, ее подсочиняли на ходу. И, подобно старым домам, на месте которых вырастали новые, забывались прежние куплеты, и другие голоса подхватывали иной припев:
Не скажет маменька родная:
«Вставай, сынок, попей чайку».
А скажет воинский начальник:
«Кругом, налево, шагом марш!»
Может, только этот куплет и остался от старой песни?
В июньские дни сорок первого года над Апрелевской улицей не умолкала «длинная» ни днем ни ночью. Сотни сапог прогромыхали по ее камням вслед за новым куплетом:
Враги напали на Отчизну,
Прощай, Апрелевка моя,
И если вас я не увижу,
То знайте, пал героем я!
Апрелевка, Апрелевка! Сколько невест не стало женами, сколько жен стало вдовами. Напрасно выходили они на дорогу в майские дни сорок пятого: «состав сорок вагонов» не привез обратно многих из тех, кто ушел в армию по Апрелевской. Но опять цвела сирень, рдели рябиновые гроздья и один за другим шли мимо старых палисадников новые гармонисты.
Удивительно: если тебя провожают всего несколько человек, выйди на Апрелевскую улицу с гармонью — и вот уже целая толпа за тобой, да такая дружная, словно эти парни и девчата только и делали, что дожидались, когда наконец пройдутся вместе до станции. А девчата — откуда они вдруг берутся, эти красавицы, как на подбор!
И что еще удивительнее — рядом с новобранцем, который так себе парень, ни два ни полтора, ни лицом ни ростом не вышел, — смотришь, рядом с ним такая девушка павой вышагивает, что хоть сейчас под венец. Словно не в армию, а в загс провожают. Словно не его, сорванца и забияку, у которого синяки под глазами не сходят со школьной скамьи, а ее — почет и уважение — вышла чествовать вся Апрелевка. А подвыпивший родитель этого новобранца вдруг приосанится и не устанет пожимать встречным руку.