— А может, все-таки докладывать не надо, товарищ лейтенант? — нерешительно попросил Кошкарев. — Все равно ведь не засчитают. А как я тогда людям в глаза смотреть буду?
— Засчитают, если сбил, — жестко ответил Башенин и тут же поправился: — Засчитают, потому что ты его сбил, в этом я не сомневаюсь. — Башенин действительно не сомневался, знал, что Кошкарев зря говорить не стал бы. — Проверят и засчитают, — энергично повторил он. — Причем проверять нам же самим, нашему же полку и придется, да еще в самом скором времени, если не завтра, — и, чуть понизив голос, добавил со смешком — Ты думаешь, для чего наш майор вчера к командующему полетел? Докладывать о результатах разведки? Как же, докладывать — держи карман шире. Не знаешь ты нашего майора. Доложить и дурак может. Если хочешь знать, так наш майор боится, как бы командующий не приказал бомбить этот аэродром какому-нибудь другому полку, а не нашему, не хочет, чтобы лавры за разведку и уничтожение этого аэродрома достались другим. Это же такой хитрец, наш майор, ты и представить не можешь. Вот он и полетел к командующему, чтобы его умаслить. И умаслит как миленького, наверняка добьется, чтобы налет на аэродром сделал только наш полк, а не какой-нибудь другой. Да это в общем-то и справедливо будет, если наш. Сам понимаешь: мы его разведали, нам его и бомбить. Кому же еще как не нам? И еще увидишь: поведет полк на это задание майор только сам, никому другому не доверит. Ты ведь знаешь, какой он: все только сам. — Потом он перевел дух и закончил успокоительно — Так что как только пойдем на бомбежку, увидим и «мессера» твоего. Все увидят, потому что сбитый «мессер» не иголка, чтобы его не увидеть, особенно когда он горящим упал. А ты говоришь — не засчитают. Засчитают, куда они денутся…
И Кошкарев, наконец, сдался. Но с оговоркой, что до вылета разговор об этом с командиром полка Башенин заводить не станет — только после вылета.
— Само собой, — без всяких согласился тот. — Я сам тоже хочу убедиться, если уж на то пошло. — Потом, помолчав, вдруг закончил опять с внезапным раздражением — Ладно, хватит, спать ступай, нечего тут из пустого в порожнее переливать. Наговорились, больше некуда…
Кошкарев потоптался немножко и ушел, и Башенин, почувствовав некоторое облегчение, подобрал позу поудобнее и опять закрыл глаза уже с твердым намерением больше ни о чем таком не думать и постараться уснуть. Но уснул опять не сразу. Последний вылет и похороны Куркова все равно долго еще не выходили у него из головы, так и стояли перед глазами во всех подробностях, и ему снова пришлось все это — и вылет, и похороны Куркова — пережить заново.
Проснулся Башенин от яркого солнечного света, бившего из окна сбоку и залившего все вокруг в землянке. Первой его мыслью было, что погода летная и, значит, надо ждать команду на вылет. Эта мысль, прогнав остатки сна, и заставила его тут же вскочить на ноги, с хрустом расправить плечи и сделать, по привычке, несколько приседаний. Затем, заправив койку, он достал из тумбочки бритву, помазок, взбил в чашечке пену и, намылив щеки, начал бриться. Обычно брился он через день, а то и через два, и сегодня ему вполне можно было обойтись без бритья. Но он убедил себя, что за последние сутки изрядно зарос, и, согнувшись над зеркалом, начал водить бритвой по подбородку с такой старательностью, словно от этого бритья зависела его жизнь. Он то смешно надувал щеки, чтобы не запустить бритву под кожу, то оттопыривал губы, чтобы бритва не скользила вхолостую, и, прислушиваясь к ее тонкому пению, не без злорадства думал, что он здорово рискует, решив бриться перед боевым вылетом: примета была в авиации такая: собьют, если побриться перед вылетом. Правда, он еще не знал точно, состоится вылет или не состоится, это было только его предположение, но ему доставляло удовольствие думать, что вылет состоится, а вот он, несмотря на это, черт побери, бреется. Потом, когда с бритьем было покончено, он, почувствовав себя уже совсем ободрившимся, принялся с тем же старанием за чистку пистолета, потому что лететь на задание с не чищенным после вчерашних похорон пистолетом, — а он, пока брился, успел убедить себя уже окончательно, что вылет состоится обязательно, — было бы негоже.
И вот он, приказ на вылет: он был отдан полку сразу же после завтрака, на утреннем построении возле КП.
Башенин не мог не понимать, что вылет будет не из легких, что немцы на аэродроме сидеть сложа руки, особенно после того как они там побывали накануне, не будут. Но ни о чем таком не думал. Больше того, он опять, как и во время бритья, испытал даже что-то вроде злорадства, когда, уже получив задание, появился на стоянке своей эскадрильи и увидел, как оружейники подвешивали под их самолет бомбы. Бомбы были пузатые, толстолобые, будто нагулявшие жиру сомы, и лебедки, с помощью которых оружейники подвешивали их под крылья самолета, визжали на все голоса, а Башенину, не спускавшему с них сумрачного взгляда, казалось, что это визжали не лебедки, а сами бомбы, заранее радующиеся возможности ахнуть, когда придет черед. Музыкой прозвучал в его ушах и грохот опробуемых пулеметов, когда, после подвешивания бомб и установки на них взрывателей, оружейники приступили к проверке стрелкового вооружения. И уж совсем у него сладко заныло под ложечкой, когда техник самолета, румянощекий Игорь Смажев — это уже после, как оружейники, сделав свое дело, почтительно отошли в сторонку, — ловко, как обезьяна, забрался в кабину и запустил моторы. Моторы взялись хорошо, почти сразу же один за другим, и их протяжный гул, тут же слившийся с гулом других самолетов и оттого как бы набравший дополнительную силу, заставил Башенина пережить тот ни с чем не сравнимый момент, когда тебе, уже начисто оглушенному и чуть ли не парализованному, вдруг начинает казаться, что в мире ничего другого, кроме вот этого неистового гула, исходившего вроде уже и не от двух стальных глоток, а откуда-то из-под земли, из самых ее сокровенных глубин и готового разнести все вокруг, не существует — не существует ни неба, ни земли, ни самолета с крутящейся сталью винтов, ни тебя самого, а только вот этот, ознобно стягивающий кожу на висках, гул, оборвись который ненароком на какое-то мгновенье — и все вокруг исчезнет.
С редким удовольствием, словно после великого воздержания, а вовсе не машинально или там за компанию как обычно, выкурил он и папироску перед тем, как забраться в кабину. И он бы выкурил, наверное, вторую, и он полез было в карман за этой второй, но зеленая ракета, прочертившая в этот момент небо над стоянкой, заставила его вскинуть голову, проследить за полетом этой ракеты, а затем сунуть портсигар обратно в карман комбинезона и поспешить к открытому люку самолета — время было выруливать на старт.
Взлетали они с Овсянниковым одними из последних. Сначала взлетела первая эскадрилья, которую возглавлял сам командир полка, за нею — вторая. Третья эскадрилья поднялась в воздух последней, когда песок на полосе уже был высушен до белизны.
Перед тем как дать моторам газ, Башенин обернулся к Овсянникову и значительно пообещал:
— Сейчас, Глебушка, ты увидишь самый что ни на есть идеальный взлет. Провалиться мне на этом месте! Смотри! — и не успел Овсянников удивиться этим его необычным словам и что-либо ответить, как он, мгновенно посуровев лицом, выпрямился всем туловищем, будто аршин проглотил, и неторопливо, с выдержкой, послал секторы газа вперед. Самолет, словно его дернуло током, вздрогнул, что-то глухо вызвенел в своей металлической утробе, напрягся до предела, затем, как бы пробуя прочность тормозов, рванулся всеми восемью тоннами веса вперед. Но тормоза держали его крепко, и тогда, охнув от возмущения и осев на хвост, он вдруг взвыл от боли во весь голос, забился в судорогах всем телом, взвихрив, позади себя крутое облако пыли.
Башенин тоже почувствовал, как его забило той же дрожью, что и самолет, и тоже напрягся всем телом, но тормоза отпускать не спешил, выждал еще немножко, и лишь когда моторы накричались досыта и гул их перешел в неистовый протяжный вой, тормоза отпустил. И тут же, будто размотав клубок, серой гадюкой метнулась под самолет земля, и подскочил горизонт, и засвистел ветер за фонарем кабины, и вскоре, еще не успел песок, взвихренный тугими струями из-под винтов, отбарабанить по обшивке фюзеляжа, самолет, будто и не нес под крыльями четыре тяжелых бомбы, уже висел над землей — на земле оставалась лишь его тень.
Башенин, явно довольный и собою и вообще всем на свете, вызывающе обернулся к Овсянникову, и его взгляд был красноречивее слов. «Ну что, скажи, что это не идеальный взлет?» — казалось, даже не говорил, а чуть ли не кричал этот его взгляд. И Овсянников понял, что Башенин сегодня в ударе и сегодня все у них будет получаться лучше не надо.
* * *
Небо на этот раз тучи не теснили, оно было распахнуто настежь, и им ничто не помешало уже на двух тысячах метров увидеть впереди по курсу линию фронта, которую вчера увидеть не довелось. Вчера, погружая землю в мрак, здесь и дальше на север, до самого горизонта, сплошной стеной стояли облака, а сейчас, когда солнце не знало преград и все вокруг сверкало, искрилось и парило, линия фронта открылась сразу же, словно поняв, что на этот раз таиться бесполезно. Как бы винясь за вчерашнее, она с торопливой покорностью выставила напоказ не только голубую ленту реки с остатками плотины на середине, не только сплошь изрытые берега с подступившим к ним редким лесом, не только ослепительно-белые стены чудом как уцелевшего там монастыря, лес вокруг которого был гуще и темнее, но и огневые позиции артиллерийских батарей, доты и дзоты, а также линии окопов и траншей, резавших ее во всех направлениях. Не напрягая зрения, вскоре можно было разглядеть и катившие к ней по дорогам автомашины, повозки, мотоциклы.