Произошло это, когда Башенин уже считал, что Овсянников вот-вот должен был нажать на кнопку бомбосбрасывателя. И вдруг — этот чудовищный удар в крыло снизу, от которого поплыл горизонт и встало на дыбы небо, и Башенин, хотя и успел каким-то образом сообразить либо почувствовать, что это еще не прямое попадание, а взрывная волна, от неожиданности все равно на какое-то время опешил. Обожгла мысль: отбомбиться прицельно не удастся. Однако уже в следующее мгновенье он нашел в себе силы вернуть самолет обратно в строй, на прежнее место. И снова почувствовал тот азарт, какой всегда охватывал его, когда он начинал видеть на курсовой черте в плексигласовом полу кабины цель. Уже сам вид цели, — а сегодня цель для него была всем целям цель, — заставил его испытывать ту тревожно-щемящую и в то же время такую сладкую боль в груди, которая уже не давала места ничему другому, в том числе и страху. А может, страх и был, может, страх и таился где-то в самой глубине души, да только он не давал ему воли, давил его в себе так же беспощадно, как давил сейчас на педали и штурвал, чтобы не дать самолету уклониться с курса хотя бы на градус. Он снова неколебимо верил, что сегодня только день удач, что все у них с Овсянниковым получится лучше не надо. Ну, а то, что несколько мгновений назад их вышибло из строя и едва не опрокинуло на соседний самолет, это не в счет, это просто случайность, о которой лучше не думать, чтобы излишне не возбуждать себя, а то он уже и так накалился до того, что, казалось, тронь — и посыплются искры. Припав грудью к штурвалу, он сейчас терпеливо ждал, когда Овсянников наконец нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и он почувствует тот блаженный миг, ради которого он столько уже перетерпел, в том числе и вчера, под дулами «мессеров», и готов перетерпеть еще столько же, а может, и во сто крат больше, чтобы только ничто не помешало наступить этому мигу. А когда Овсянников нажмет на кнопку бомбосбрасывателя и бомбы пойдут вниз, он почувствует сразу, это будет видно по поведению самолета. Да и Овсянников, он знал, в этот миг тоже не преминет дать ему знать, что дело свое он сделал как всегда аккуратно. Овсянников обязательно, как только нажмет на кнопку, произнесет негромко, но отчетливо свое неизменное «порядочек» и шумно, точно паровоз, засопит от возбуждения. Овсянников всегда, сколько Башенин помнит, произносил именно это единственное слово «порядочек», и каждый раз произносил его с таким простодушием, так буднично, что можно было подумать: Овсянников сбрасывал не бомбы на вражескую цель, а обычный мешок картошки с плеч, Башенина сперва это удивляло — сам он в этот миг был готов кричать от радости, — а потом удивляться перестал, привык. Теперь он удивился бы, наверное, если бы Овсянников вдруг изменил своей привычке и произнес не это единственное слово, а что-то другое либо промолчал вовсе.
Сейчас Овсянникова Башенин не видел, было не с руки, чтобы глядеть в его сторону, хотя Овсянников и гнулся рядом над своим, коротким для его роста, прицелом. Он только слышал его дыхание и по этому его дыханию догадывался, что момент, который он так ждет, близок. Обычно Овсянников дышал спокойно и ровно, разве чуточку шумновато, потому что могучие были легкие у Глеба Ивановича Овсянникова. Сейчас же дыхание у него было тихим, почти неслышным, и Башенин, поняв, что это оттого, что Овсянников уже уложил палец на кнопку бомбосбрасывателя, внутренне подобрался и бросил последний взгляд на аэродром — потом, когда дойдет до дела, глядеть будет поздно.
Аэродром, уже собравшийся сползти с курсовой черты под металлический обрез кабины, все так же безмятежно, будто не замечая опасности, искрился в лучах солнца, как если бы полосы у него были не бетонные, а металлические. И лес, окружавший его со всех сторон, и река, и сопки тоже играли солнечными бликами, и в этом море солнца и света Башенин не сразу разглядел, что там делалось в этот миг, откуда били зенитки и не начали ли взлетать истребители. Последнего он опасался особенно — не хотел, чтобы хоть один самолет избежал бомбового удара, в том числе и те шестеро, что заставили его вчера столько перетерпеть. Такое было бы ему, что в сердце нож. И только подумал об этом, как глаза его сверкнули торжеством: на склоне правой сопки он увидел темное пятно. Несомненно, это был след взорвавшегося вчера «мессера» — дело рук Кошкарева. Но не успел он еще оторвать взгляд от этого темного пятна, как крест аэродрома, такой обманчиво красивый с виду, радостно искрившийся на солнце, вдруг в одно мгновенье изменил цвет и запузырился, словно на раскаленный металл плеснули воды. Потом аэродром вспух, налившись чем-то темно-бурым, и тут же, как от судорог, начал выворачивать себя наизнанку, выбрасывать одно облако дыма за другим.
Это на аэродром легли первые бомбы.
Как легли туда бомбы второй эскадрильи, Башенин уже не видел, теперь было не до того — теперь наступал их черед.
Когда же наконец он почувствовал, что самолет слегка подкинуло вверх и в наушниках прозвучало неизменное овсянниковское «порядочек», привязные ремни уже не теснили ему грудь и штурвал не казался горячим — он весь был во власти злого торжества и злой же радости.
Удачный боевой вылет заметно поднял дух в полку, люди стали глядеть вокруг себя повеселее. Гибель Куркова как-то сама собою отошла на задний план, ее заслонили, пусть у кого-то, может, и на первое только время, новые, более свежие и потому более сильные впечатления. Что ни говори, а сходить на такое задание, да еще на другой день после похорон, когда у тебя перед глазами этот свежий могильный холм, и не потерять на этом задании ни одного из боевых друзей что-то значило даже по сравнению с гибелью Куркова. А потом и сам аэродром, искореженный до неузнаваемости, с которого теперь ни одному самолету, если сколько-то их там, паче чаяния, еще осталось, долго в воздух не подняться, — разве это не было поминками по тому же Куркову, разве это не очищало в какой-то мере совесть однополчан перед погибшим, если уж на то пошло?
Вот люди и ободрились, как только вылезли из кабин и отцепили парашюты, вздохнули полной грудью. А Башенин так и вовсе почувствовал себя именинником. Его особенно радовало, что за вчерашнее-то с немцами они расплатились сполна. Во всяком случае, теперь-то, считал он, они квиты. Правда, он не мог знать точно, накрыли ли их бомбы именно тех самых «мессеров», что заставили их вчера набраться страху. Да это в общем-то и не имело значения. Но ему было приятно думать, что накрыли, накрыли именно тех самых, а не каких-нибудь других, и он не без мстительной радости представлял себе, как эти «мессеры» корчились там внизу, на аэродроме, в пламени огня и дыма и что от этих «мессеров» сейчас там осталось, если вообще от них еще что-нибудь могло остаться. Потом, вспомнив о сбитом Кошкаревым «мессере», он тут же, как только экипажи пришли раздеться на КП, подошел к командиру полка, благо он был тут же, раздевался вместе со всеми, и обратился к нему по всей форме и в то же время чуточку небрежно, с налетом этакой бравады, улыбаясь во все лицо, словно знал наперед, что сегодня, после такого вылета, ему и не такое бы могло сойти с рук:
— Разрешите доложить, товарищ майор?
Командир полка — он в это время стаскивал с себя комбинезон и все никак не мог выпростать одну ногу из штанины и сердито сопел — посмотрел на Башенина с хмурой озадаченностью — вот, дескать, нашел время, когда докладывать, — но увидев на его лице многозначительно раздиравшую рот улыбку, тоже невольно улыбнулся и благосклонно кивнул головой, валяйте, мол, докладывайте, коли приспичило.
И Башенин, постаравшись напустить на себя серьезный вид, хотя серьезного вида не получилось, доложил со звонкой радостью:
— Вчера сержант Кошкарев, стрелок-радист нашего экипажа, во время выполнения задания сбил одного из тех шестерых «мессеров», которые нас хотели посадить. Сбил напоследок, в самый последний момент…
— А почему вы докладываете мне об этом только сейчас?
Командир полка совладал наконец со штаниной и уже стоял перед Башениным в полный рост: по-служебному высокий, прямой — куда только сутулость девалась.
— Почему вы не доложили мне об этом сразу же после вылета, а докладываете только сегодня? — повторил он уже нетерпеливо.
Башенин, перестав разыгрывать из себя рубаху-парня, виновато переступил с ноги на ногу, с укоризной поглядел на Кошкарева — вот, дескать, за тебя приходится отдуваться — и, уже не так бойко, как начал, стал рассказывать все как было, ничего не утаивая.
Командира явно заинтересовал его рассказ — пока Башенин говорил, он несколько раз выразительно переглянулся со штурманом полка подполковником Голубченко, раздевавшимся тут же вместе со всеми на КП. А когда Башенин добавил, что они с Овсянниковым к тому же видели сегодня на подходе к аэродрому характерное темное пятно, похожее на потухший костер, и что это пятно, по их предположению, не иначе как от того самого, сбитого Кошкаревым, «мессершмитта», командир снова понимающе переглянулся со штурманом полка и с оживлением протянул: