Люди заполнили улицу, садик перед Домом Советов, стояли на крыльце, на лавочках. Стояли, как неживые. Радио звучало теперь отчетливо, но слова не доходили до сознания Маруси. Она чувствовала только вот это онемение людей. Было слышно, как шумели тополя, как, развеваясь, трепетал на крыше красный флаг.
Узнав Любу Травкину, она тронула ее за рукав.
— Что это? Кто говорит?
Люба не оглянулась, а женщина, стоявшая рядом, с трудом прошептала:
— Война, дочка… Говорит Молотов… — и провела по глазам рукой.
«Война!» — Маруся почувствовала, как от этого слова в груди у нее все похолодело. Ошеломленная, она смотрела на радиорупор.
— «…Нападение на нашу страну произведено, несмотря на то, что между СССР и Германией заключен договор о ненападении и Советское правительство со всей добросовестностью выполняло все условия этого договора…»
Голос Молотова гневно вырвался из рупора. Война!
Телефонистка нервничала. Перед ее глазами вспыхивали и гасли красные и зеленые огоньки. Слишком много было вызовов, а для этого требовательного голоса, разыскивавшего Катю, она включила уже седьмой загородный телефон. Из Замятина, Торопца, Жукова и хутора Красное Полесье ответили, что сегодня у них Катя совсем не была, в Головлеве ее видели утром.
Провод гудел. Издалека слышался еле внятный женский голос:
— Товарища Волгину? Она выехала полчаса назад вместе с механиком в Ожерелки.
«Сейчас будет Ожерелки вызывать», — устало подумала телефонистка. Послышался отбой, и едва успела она выключить телефон Залесского сельсовета, на контрольном щите засветилась красная лампочка и в наушниках прозвучало: — Станция? Пожалуйста, побыстрее!.. Ожерелки, два нуля восемнадцать…
* * *
Ожерелками шло стадо. Поднятая пыль мутно колыхалась над воротами двора Волгиных. Под навесом, возле раскрытого хлева, Маня торопливо доила корову. Трехлетний Витька, цепляясь за ее подол, смотрел на небо. В сторону Залесского, под белесыми, тающими в синеве облаками, рядом с лохматой расползающейся тучей, плыли двумя треугольниками самолеты.
— Наши! — сбегая с крыльца, определил Шурка. Он распахнул мелко дрожавшую калитку, и во двор кучкой протиснулись овцы. Двух не хватало.
Шурка вышел на улицу, и в раскрытое окно кухни долетел его ласковый голос:
— Бар-бар-бар-бар…
Василиса Прокофьевна суетилась у печки. Она была, как прибежала с поля, в порыжевшей вязаной кофточке, в запыленных мужских ботинках. Синий платок съехал на затылок, открыв растрепавшиеся волосы.
На табуретке у окна, с узелком и серпом на коленях, сидела несколько полная для своих тридцати лет Марфа Силова, жена председателя сельского совета. На загорелых щеках ее рдел темный румянец.
У порога стояла Лукерья Лобова — соседка Волгиных. Она принесла Василисе Прокофьевне сито и, разговорившись о полевых работах, никак не могла уйти: «несколько раз толкала дверь и опять закрывала ее. Взглядывая то на хозяйку, то на Марфу, Лукерья с тоской в голосе говорила, что работы много, а толку мало: без мужиков и комбайнов с такими хлебами не управиться.
Василиса Прокофьевна торопилась. Сегодня женщины решили не уходить в лунные ночи домой, работать на поле круглые сутки. Нужно было успеть засветло сбегать к председателю и договориться об этом.
— Комбайны, говоришь? — переспросила она, смазывая сковородку. — Кто же спорить будет? Комбайном-то враз бы отмахали, да видишь, время какое. Сказывают, трактора-то приспособили немца бить. И слава тебе, господи… пожалуйста!
Толкнув сковородку на красные угли, она обернулась к Лукерье, вытерла руки о фартук и вытянула их перед собой — жилистые, потемневшие от солнца и пыли.
— Мы, соседушка милая, и на этих вот тракторах выдюжим.
— А не выдюжим ежели? Ведь и я-то, Прокофьевна, завить, в работе не последний человек… Посмотришь на хлеба — душа ноет.
В печке зашипело: из глиняного горшка на горящие угли сползла пена. Василиса Прокофьевна отодвинула горшок.
— Выдюжим, — глядя на огонь, проговорила она сурово.
И, помолчав, добавила тихо, как бы убеждая самое себя:
— Ещё как выдюжим-то! Катя сказывала, в случае чего ее комсомол забудет и про сон, а в поле ни одного колоска не оставят…
— Чайка скажет — от слова не отступится, — поддержала Марфа.
Лукерья улыбнулась.
— Чайка-то — это конечно. Да что-то давно не видно ее у нас. Забывать стала.
— Милая мои, да я мать ей, и то с месяц прошло, как виделись, — сказала Василиса Прокофьевна, сердито переворачивая кончиком ножа шипящие лепешки.
— Что ж, выходят, она и мать забыла? — Взгляд ее с лица Лукерьи перебежал на Марфу. — Мы вот об одном колхозе горюем — не управимся, а ей о всех колхозах забота. Да еще ученья эти… Ни в гранатах, ни в винтовке ни одному парню уступить не хочет. Где уж теперь ее увидишь!..
Она тяжело вздохнула. От последней встречи с Катей в душе у нее остался тревожный осадок: лицо дочери было бледно, а глаза не голубые, а какие-то синие.
Хлопнула калитка, и тут же к окну подлетел Шурка.
— Мамка, к нам едут… Катя!
Щеки у Василисы Прокофьевны вспыхнули.
— Лукерья, Марфа, поглядите, милые, за лепешками, — попросила она радостно дрогнувшим голосом и, приткнув в уголок цапельник, побежала в горницу.
Улица была словно в дыму от пыли. Высунувшись в окно, Василиса Прокофьевна увидела: с дороги, распугнув овец, сворачивала к дому лошадь. Правил его Михеич. Катя сидела на телеге, поджав ноги; рядом с ней попыхивал огоньком папироски Федя. Из-за его головы выглядывала Маруся Кулагина. На ней был синий комбинезон. В таких же комбинезонах на задке телеги пристроились Танечка Камнева и незнакомая девушка.
„Шесть человек, а в избе-то у меня, господи!..“ — всполошилась Василиса Прокофьевна, окинув взглядом неприбранную горницу.
— Тп-пр-ру… — раздался под окном голос Михеича.
Василиса Прокофьевна схватила с подоконника тряпку.
— Горшочек-то с телятиной к жару придвиньте. Катя с разварки любит! — крикнула она и торопливо принялась смахивать со стола.
Вот гости уже во дворе, в сенях… На губах у Василисы Прокофьевны дрогнула улыбка, с каждым мгновением все шире и светлее разливаясь по лицу и расправляя на нем морщины.
— Где хозяйка-то? Угощай-ка, мать, нас ухватами, потому нежданы, непрошены.
На ходу вытирая о фартук руки, она выбежала из горницы.
— Дочку, Прокофьевна, тебе привезли, да у самых ворот и упустили, — сказал Михеич, поглаживая седые пышные усы. — Бабоньки ваши ее полонили, с нас не взыскивай.
Василиса Прокофьевна засмеялась.
— Придет. Не все же они ее в полону держать, будут. Проходи, Никита Михеич, проходи, родной.
Михеич перешагнул порог, и следом за ним в избу шумно ввалились трактористки и Федя.
— Пылищи-то на вас, батюшки! — удивилась Василиса Прокофьевна. — Пришел все же в гости, — сказала она, протягивая руку Феде. — К разу: печь-то, видишь, не истопилась, опять накормлю блинками. Девки, я вы чего? Скидайте балахоны свои, проходите в горницу. Никита Михеич!
Марфа, раскрасневшись, сбрасывала со сковороды на тарелку горячие лепешки.
— Спасибо тебе, Марфуша. Теперь я сама… — Василиса Прокофьевна подбежала к печи и принялась подкладывать поленья.
— Чай, посидела бы с нами за столом, куда ты? — спросила она, увидев, что Марфа взяла с табуретки свой серп.
— Нет, Василиса, попозже, может, забегу, а сейчас не могу. Васька-то мой, поди, целый день не евши.
— Ну ладно, приходи. А Филиппу скажи: я к нему завтра рано утречком.
Девушки и Федя прошли в горницу и расселись за столом. Михеич один стоял в дверях и в раздумье комкал ободок картуза.
— Никита, да что же тебя — упрашивать? Чего, как сирота казанская, к порогу прирос, пройди в горницу.
— Нет, Прокофьевна. Обещал старухе к ужину вернуться. Ждет, поди.
— Ну, какое дело! Проголодается — и перестанет ждать. Скажешь, другая старуха на сегодня приглянулась.
Ощущение близости дочери, которая вот-вот должна появиться в дверях, отодвинуло куда-то вглубь все тревожное и тяжелое, связанное с войной. Подмигнув задержавшимся на пороге соседкам, она сокрушенно сказала:
— Ну, как знаешь, Михеич, силком держать не буду. А я было собиралась в чулан сходить — пол-литровочка там у меня есть, в пятьдесят пять градусов…
Глаза старика молодо оживились.
— Ой ли? Вот разуважишь, Прокофьевна! — проговорил он так поспешно, что Лукерья и Марфа рассмеялись. — Не пожалеешь?
— Дочку привез, праздник для меня, да еще жалеть! — ласково отозвалась хозяйка. — Привозил бы ты ее каждый день — ну, тогда бы я, думается, ничего не пожалела, расставила бы перед тобой бутылочки грядками…