Он не ответил. Лист высунулся в коридор и позвал дожидавшегося там татарина.
– Уведите его и кончайте с ним к вечеру. Но прежде сводите к Ширяеву, пусть поучит его уважению к офицеру германского флота.
Когда русского увели, Лист обратился ко мне:
– Будете с ним говорить еще раз – или уже бесполезно? После этой выходки…
Кажется, оберштурмфюрер был настроен не столь агрессивно, как думалось мне. У упрямого лейтенанта опять появлялся шанс. Признаться, он был мне чем-то симпатичен. Классовая близость – или другое?
– Надо бы, – кивнул я головой, – хотя случай, похоже, безнадежный. Но ваш Ширяев умеет наставить на истинный путь.
Лист улыбнулся:
– Этого у него не отнять. Тем более…
Он не закончил фразы. Помешали громкие всхлипы. Их неожиданно стала издавать фрау Воронов, уронившая голову прямо на стол, в мои бумаги. Я кинулся к несчастной женщине.
– Что с вами, Оленька? Вы расстроились?
Она подняла заплаканное лицо.
– Я устала от этой ненависти.
Я провел рукою по ее волосам, мягким и шелковистым.
– Надо потерпеть, девочка. До победы.
Лист передернул плечами. Взгляд его сделался весел.
– Ну, я, пожалуй, пойду. Надо поработать. Во имя, так сказать, Европы. До скорого, друзья. И не забудьте о шашлыках. А то ведь так и не попробуете.
Он ушел. Оля, переставши плакать, промокала глаза платочком. Я углубился в бумаги. Вызывать нового русского не хотелось. Пусть идут все к черту, я устал. Завтра поеду в Бахчисарай и вдоволь наобщаюсь с кандидатами в диверсанты. Европа, дьявол бы вас побрал. Интересно, что понимает под Европой Лист?
Впрочем, оберштурмфюрер всего лишь иронизирует. Тогда как многие искренне верят, что сражаются за Европу. Вкладывая в это слово противоположные смыслы и сходясь единственно в том, что Европа – это хорошо. Это лучше Азии, лучше Африки и лучше Америки. Южной и Центральной – точно. Но, возможно, даже и Северной. Она старая, она особая, она уникальная. Она есть родина свободы и ее надежнейший оплот (свобода, кстати, тоже хорошо, в том числе и тогда, когда ее охраняют посредством лагерей и пыток). Об этом пишут журналисты и пропагандисты, вещают вожди и премьер-министры. Что нисколько не мешает превращать эту Европу в многомиллионное кладбище. Но всегда находятся те, кто продолжает верить – наша Европа, да, она совершенно иная, она собой являет рай под звездным небом, а моральный закон нигде не действует так сильно и обнадеживающе, как на пространстве между Атлантикой и границами СССР. При желании это пространство можно продолжить до Урала или до Тихого океана. Дело вкуса и личных пристрастий.
Этим пошлякам невдомек, что современная Европа – с ее преклонением перед культурой, идеей прогресса, с ее гуманностью, терпимостью и трепетным, хотя бы на словах, отношением к человеческой жизни, достоинству и чести – являет собой не что иное, как историческую аномалию. Настолько аномальную, что раз за разом отрицает самоё себя, причем отрицателями выступают не только наш недоучка Гитлер или их недоучка Сталин. Или хулиганствующий интеллигент-самоучка Муссолини. Но также все эти оксфордско-кембриджско-гарвардские аристократы и демократы, черчилли, рузвельты – да кто угодно, кому приходится не трепать языком, а решать конкретные задачи. Это отрицание превратилось в идефикс у Гитлера, возмечтавшего осчастливить Германию за счет остальных народов. Или у Сталина, который стремится осчастливить, не останавливаясь ни перед чем, человечество. Или у итальянского полиглота, бредящего возрождением Римской империи, или у его комичных подражателей из Бухареста, или, скажем, у Франко, готового расстрелять половину страны, чтобы спасти другую от социализма, анархии и безбожия. Но многим ли лучше холодный и брутальный цинизм британского премьера? Впрочем, спору нет, британский премьер гораздо более симпатичен, чем наш взбесившийся маньяк. Джентльмен есть джентльмен, ему несвойственна бессмысленная жестокость. Одна беда – он воюет против Германии и в конечном итоге непременно одержит верх. Не в последнюю очередь благодаря врожденному чувству меры. А также умелому использованию человеческих ресурсов России, которые не всегда расходуются столь бездарно, как сейчас на мысе Херсонес. Приехавший вчера с позиций лейтенант делился подробностями, от которых…
Дверь приоткрылась. Заглянувший дежурный негромко сообщил:
– К вам господин Грубер и господин Росси.
Только этого мне и не хватало. Я совершенно позабыл о напросившемся на встречу со мною зондерфюрере-пропагандисте и о его коллеге из миланского издания.
– Пригласите, пожалуйста, – распорядился я.
Фрау Воронов схватила зеркальце и быстро стала приводить в порядок заплаканные щеки, немножко припухшие губы и сбитую набок прическу. Зрелище было необыкновенно трогательным. Шашлыки становились неизбежными, как победа в мировой войне. Чья – уточнять не станем.
Эрос и Танатос
Бывший корнет Ширяев
Начало июля 1942 года
День выдался ужасно суматошный. Как и все прочие на этой неделе. Конвейер был почище, чем у Форда.
Впрочем, откуда мне знать про конвейер? На нем я не стоял, до такого не докатился. И таксистом по парижам и берлинам не работал. Потому что всегда находил настоящее дело и делал его наилучшим образом. Сначала в Галлиполи, когда было нужно поддерживать дисциплину среди бежавших от коммуны земляков. Потом в Белграде, где у нас завязались интересные контакты с канарисовским абвером. Нам не мешали. В югославской контрразведке хватало толковых ребят, понимавших, с какой державой следует дружить. Но к ним не прислушались. И получили то, что имеют сейчас.
Я же слушать умел всегда. Именно тех, кого надо. Когда мне поручили убрать пару наших в Константинополе, одного поручика, а другого казачьего сотника, было немножко не по себе. Но мне объяснили их опасность для русского дела. Умные люди объяснили, знавшие, что почем. Поручику не нравился установленный главнокомандующим режим, а сотник чуть ли не агитировал казаков за возвращение на родину. Можно считать, что сотнику повезло. Не довелось разочароваться в родине, как разочаровались сотни подобных ему идиотов. И сделано было чисто. Он даже не почувствовал удара. Разве что самую малость. А жалко, в самом деле жалко, такому скоту ощутить бы стоило. Поручик еще подергался. Даже рассек мне кастетом бровь. Что у него окажется кастет, я, признаться, не ожидал, думал, вшивая интеллигенция. Измазался кровью и чуть не попался британскому патрулю. Но не попался. Попадаются пусть другие.
Проклятая жара, началась в мае месяце и никак не прекратится. Впору подохнуть, а ведь только начало июля. Обожаю юг, но в этом году предпочел бы оказаться посевернее. В каком-нибудь Пскове, Минске, пусть тамошние леса и кишат партизанами. Побыть до осени, а потом возвратиться в Крым. Осенью лучше быть здесь. Здесь и летом лучше, но не этим. Безумное лето. Безумный год. Да еще Севастополь в придачу. На протяжении месяца канонада и ночью и днем. Окончилась лишь пару дней назад. И толпы пленных. Соотечественников. Обовшивевшей, голодной красной сволочи. Что обидно, большинство здешних жителей сочувствует им, а не нам. Не нам, прошедшим русскую Голгофу, а этим грязным, беспогонным ублюдкам со звездами в разных местах. Словно русские не мы, а они.
На днях я наблюдал облаву. Глупые бабы подняли крик. Нервные немцы начали стрелять. Народец метался, собаки рвались с поводков. Арбайтсамт не может толком организовать трудовую мобилизацию, отдуваться приходится полиции и рядовой германской солдатне. Во время погрузки по вагонам опять случился инцидент. Пьяный унтер застрелил какую-то девку. Пыталась вылезти через окно. Будто нельзя было просто припугнуть. Немецкий идиотизм не знает порой границ.
Начальство носится с новой идеей – создать в Крыму украинскую полицию. «Что скажете, Ширяев? – спросил меня Лист. – Готовы стать украинцем?» – «Признаться, не очень, но если нужно для дела, могу перетерпеть. Только бы не жидом». – «Исключительно для дела. Хотя бред, конечно же, бред». Ладно, вытерпим и такое. После всего, чем приходится заниматься, быть украинцем не самое противное, мой брат служил при Скоропадском в Киеве, ничего, говорил, жить можно. Унизительно, конечно, слегка, но освобождение от большевизма важнее. За которое я сражаюсь почти четверть века.
Мать благословила меня иконой Божьей Матери. Проливала слезы, хваталась за сердце, но говорила: «Иди». Уже начинались обыски и реквизиции, пролетарии вместе с непонятно откуда взявшейся матросней шарили по домам, а в секретере лежала переданная с оказией записка о гибели отца, подполковника Ширяева, убитого на Румфронте собственными солдатами. Мне было семнадцать лет, я не кончил еще гимназии. Алексеев и Корнилов неделю назад ушли из Ростова, и их нужно было нагнать. Мне повезло, догнал.
Когда я участвовал в своем первом расстреле, весной восемнадцатого, на Кубани, как раз начиналась оттепель. Володька Батшев, ротный, покручивая ус и усмехаясь, встал перед строем, вызывая добровольцев. Желавших отомстить за поруганную родину отыскалось немного, люди устали, брели всю ночь по обледенелой грязи. Грязь оттаивала под солнцем, некуда было присесть, ноги давно не держали. Но мне стало интересно – смогу или нет. До этого были лишь выстрелы в серую хмарь, в сторону сжимавшихся вокруг нашей колонны красногвардейских цепей, когда знаешь – надо стрелять и идти, пощады тебе не будет.