— Как когда город горел, — сказал я и, не дав ему времени додуматься до чего получше, похромал в сторону хоздвора, обустройство которого заканчивалось недалеко от города, где я поступил под командование Харри Миеттинен, огромного, вечно хандрящего и ехидного громилы из числа офицеров запаса, по причине негодности к службе на передовой назначенного снабжать лазарет, командование и войско провиантом, амуницией и заодно дровами, с каковой задачей он намеревался справиться не менее убедительно, чем Сииласвуо с военными действиями.
Мы с ним подружились сразу — едва только я попросил дать мне самую тяжелую работу, какую я только смогу выдержать, и он еще больше проникся ко мне, когда уже к вечеру ему стало ясно, что я работал за двоих из всех доставшихся ему рубщиков, из которых он старательно выжимал все до последней капли — нет, это не концлагерь; но войну никто не отменял; целая танковая дивизия стоит там и ждет…
Вероятность того, что русским удастся переломить катастрофический для них ход кампании, как им, похоже, удалось в Карелии, здесь даже не рассматривалась, мы были в Суомуссалми, прокопченном чудо-городе, моем городе.
— Смотрите на идиота! — кричал он, показывая на меня. — Смотрите и учитесь!
Мне казалось, силы ко мне почти вернулись. И всего за пару дней Миеттинен утерял ко мне интерес, — во всяком случае, его не волновало, чем я занимаюсь в то время, когда, по его разумению, я должен был спать.
Для начала я взял медную плошку и с помощью глины и вара заделал в печной трубе щель и затопил обе печки, потом взялся за хозяйство, и через несколько часов в трубах забулькала вода. Я приделал к насосу новую ручку, выстучал молотком две погнутые кастрюли, отмыл спальню и гостиную, потом выстирал постельное белье и развесил его в кухне сушиться; теперь я мог мести пол, идя меж рядов белого, приятно пахнущего полотна и что-то напевая себе под нос, как пастор, или крестьянка, или кто там еще мурлычет во время работы себе под нос, часовщики, наверно, в общем, люди, у которых спокойная, требующая точности и терпения работа. Потом я переместился в гостиную, оттуда на лестницу и все хлопотал и хлопотал, так что простыни уже успели высохнуть, но наконец забрался в кровать, чище и теплее которой не было в ту ночь на всем фронте, в кровать Маркку, уже месяц как павшего на Перешейке.
На следующий день я честно признался Миеттинену, что у меня в городе дом, и спросил, не возражает ли он против того, чтобы я там жил. Он был не против. Не знаю почему, но этого оказалось достаточно, у меня было вдоволь еды, необходимая одежда, раны срослись, среди осколков гранаты на полу в кухне я нашел большую стрелку от часов, приделал ее на место медной проволочкой и завел часы в полночь по моим расчетам. На другой день я обнаружил, что мои часы спешат на полчаса, и открутил стрелку назад, только и всего, теперь и я тоже больше не верил, что вся эта авантюра обернется для русских чем-то иным, кроме их собственного падения.
Я переставил две двери из пристройки в тамбур, заменил несколько половиц на кухне, починил шкафы, получилось отлично, вот только стены никуда не годились, а мысль отодрать обшивку в каком-нибудь из оставшихся домов я оставил еще раньше.
Меня все невозможнее раздражало, что прекрасный дом Луукаса и Роозы стоит разоренный, убитый, а дни идут. К тому же мне нужно было оконное стекло, пустые темные рамы были заткнуты тряпками, но где возьмешь целые стекла в городе, который сровняли с землей?
Для начала я вынул шесть маленьких стеклышек из слуховых окошек в задней стене пристройки. Потом вытащил два уцелевших стекла из фрамуги в фундаменте. Сделал новые поперечины, замазки не было, поэтому я приладил стекла дегтем и гвоздями, и теперь у меня появился дневной свет, сколько уж день ни длился, и в тот первый вечер, когда я пил на кухне кофе и смотрел на снег, сыпавший, как сухой песок, по новому окну, вернее, половине окна, составленному из восьми маленьких стеклышек, отмытых и ясных как день, я думал о рубщиках и об Антонове, который спросил меня перед тем, как мы потеряли друг друга:
— Почему ты для нас стараешься?
Я ждал этого вопроса и даже хотел, чтобы мне его задали, а я бы смог ответить, что ничего особенного не делаю, но когда Антонов спросил, я растерялся и не ответил, вернее, уклонился от ответа, потеряв сознание.
Теперь я вышел на улицу, где свежий снег припорошил черноту, как сахарная пудра. Я ожидал увидеть что-нибудь, и точно — на снегу отпечатались кошачьи следы, по ним я нашел за домом Микки, он лежал на поленнице и вылизывал свои лапки, в серой шерстке искрился снег, кот замер и посмотрел прямо на меня прищуренными узкими глазами, потом спрыгнул на землю и пошел за мной в дом. Я отдал ему остатки еды и плеснул чуточку молока, сел на стул у печи и стал смотреть, как он ест. Наевшись досыта, Микки запрыгнул ко мне на колени, устроился поудобнее и замурлыкал.
Луна выгнулась на небе, как дно колодца. А я шел под ней внизу. Шел по своему родному холодному городу, думал о русских рубщиках и в очередной раз спрашивал себя, а были ли они на самом деле, да и вообще — было ли что-нибудь когда-нибудь, и вдруг вижу: у одного из домов, в которых по приказу Николая топили печи, стоит грузовик. Три пожилых человека в штатском курили, сидя на крыльце, а четвертый пихал к двери ящик. Я замер — штатские?! Мне показалось, я узнал двоих, это были жители Суомуссалми, поэтому я подошел, поздоровался и спросил, что они тут делают.
— Я рубщик дров, — сказал один, машинально изобразив улыбку, без которой до войны в городе ничего не обходилось.
— Мы здесь живем, — добавил второй.
— Вы вернулись? — спросил я.
— Да, — ответило высокое, сутулое создание с болотно-коричневой бородой и седыми волосами. Он встал, вроде главный здесь, и с прищуром смотрел на меня блестящими глазами. — А ты?
Вопрос прозвучал с глухой угрозой.
— Я не уезжал отсюда.
Ответ показался им забавным.
Я рассказал, где живу, и указал на дом Луукаса и Роозы. Бородатый кивнул на развалины вокруг и сказал, что это был — и будет скоро снова — дом его приятеля, что они четверо соседей, которым удалось прорваться сквозь оцепление, потому что все, им осточертела эта война, и они жалеют, что кинули тогда свои дома — надо было остаться самим и сохранить их.
— Это было бы нелегко, — сказал я. Мои слова не показались им забавными.
— Значит, ты был тут все время? — спросил человек с болотисто-коричневой бородой и слезящимися глазами.
— Да, — повторил я.
Они переглянулись и засмеялись тем смешочком, который я так хорошо знал и по которому ни секунды не тосковал все то время, что не слышал его за спиной.
— Надеюсь, ты уважил русских по полной, ха-ха…
Еще одно свинцовое грузило оттянуло душу.
— Я одолжил у тебя часы, — сказал я человеку с ящиком, чтобы прекратить это. — Если хочешь, могу немедленно вернуть.
И легонько застучала кровь в висках, так всегда бывает, если на тебя кто-то глазеет.
— Часы? — переспросил он медленно.
Я пошел впереди него в дом, его собственный дом, изуродованный до неузнаваемости солдатами, которые, очевидно, спали в гостиной и на кухне; там и там на полу лежали грязные, драные, до хруста смерзшиеся одеяла, водопроводные краны полопались, и ледяной нарост накрыл мойку и половину кухонной мебели; этот зеленый ледяной валун жадно выпростал два ненасытных языка в сторону входной двери и подпола, дверцы шкафов и обшивка стен были ободраны и истоплены, чашки и стаканы побиты, печь расколота, и гостиная выглядела ничуть не лучше.
— Вот здесь, — сказал я, показывая на стену над чем-то, напоминавшим разложившуюся тушу, видимо диваном, а старик стоял рядом, со слезами постигая, что может случиться с домом, оставленным на произвол войны. — Вот здесь висели часы, — сказал я. — Я их спас. Вернуть тебе их?
На этот раз старику хотя бы удалось обойтись без того смешочка, по которому я не тосковал.
— Часы, — пробормотал он. — Они были старинные.
— Сейчас принесу, — сказал я, пошел в дом Луукаса и Роозы, снял часы с того места, которое они занимали как-никак целый месяц, отнес их назад, туда, где они шли лет пятьдесят или сто и где непременно вышли бы в расход, если б не я.
Старики смотрели на меня квадратными глазами.
— Ты их потырил? — спросил вдруг бородатый, их главный и самый из всех дурак, который поэтому говорил вслух то, что у остальных хватало ума думать про себя.
— Нет, — ответил я и повесил часы на крюк. — Мне нужны были часы, и я взял их взаймы, а теперь вернул.
Не дав им времени переварить свои трухлявые подозрения, я повернулся и пошел домой, ночь не спал, а утром явился на хоздвор и попросил Миеттинена поселить меня здесь с остальными, потому что мне нельзя дольше оставаться в доме Луукаса и Роозы. Почему? Потому, что четверо стариков вернулись назад, а от их домов остались руины, и эти старики сначала не верили, что я просто отказался уезжать из города, а теперь у них новая идея — они жаждут увериться, что я воспользовался их отсутствием и обчистил их дома, в общем, опять все то же самое, что всегда существовало здесь и чего я никогда не мог терпеть, эти глупые обвинения, которые просто противоречат друг другу, но тем не менее не отмирают, та тьма, в которой многие из нас бродят от самого рождения, но заглядывать в которую нам не дано научиться никогда, потому что мы смотрим сквозь пелену слез на глазах, и вот только тогда, стоя грешником перед Миеттиненом, я наконец осознал, почему я не дал Олли и его солдатам эвакуировать меня, я просто сделал то, чего от меня ждали, выказал себя таким, каким меня всегда воспринимали, оказался тем, кто не уезжает, когда все остальные делают так, как сказал им бородатый и его приятели-соседи, это была та тьма, в которую я раньше никогда не заглядывал, и свет ничем не мог тут помочь, потому как что это будет за такое мирное время, повторение прошлого, да?