Мы едва почали этот январский сине-холодный день, как братья оказались за нами с Антоновым и с места в карьер начали просить прощения за то, что сорвали нам весь побег. Я заверил их, что в этой дурацкой истории нет никакой их вины, это я сглупил, я-то, в отличие от них, знал, что такое холод, нам, конечно, не надо было уходить из дома. Мои слова смутили и возмутили Антонова, он шуганул братьев прочь, и не подумав ничего перевести.
— Идиоты, — пробормотал он. — Евреи.
Я приладил всех к работе.
Но и она сама, и весь этот день были так далеки от войны, которую мы едва слышали, что постепенно он уже казался совершенно обычным для этих краев рабочим днем, я стал забываться — остановлюсь послушать фронт, вдруг оглянусь и замечу Михаила и Суслова, беззаботно вышагивавших по снегу среди моря веток, Хейкки, дергавшего поводья и покрикивавшего на коней, чтоб держать их в строгости. Мы обрубали сухие нижние ветки, не вмерзшие в землю, и месили ногами бело-золотую опилочную пыль, похожую на истолченный пчелиный воск, и гулко перекликались два топора, решившие помериться силой, и звонко вторила им матовая песня пил, и кололись на сухие полешки чурбаны, и стлался дым такой же светлый, как костер, вокруг которого мы сидели за едой… Но меня поразила мысль, что хотя все было так, как и должно было быть, но все происходило как раз вопреки, что-то было упразднено, изъято могущественной рукой, не хватало стены, всего в нескольких километрах от нас происходило чудовищное членовредительство, а мы не слышали его, мы делали вдох, мы задерживали дыхание — и так проходили дни, катились вдоль недостающей стены, холодные и ясные, как капли тишины, медленный поезд из конца в конец времени, которое стояло бы вообще на месте, если б не редкие и короткие вспышки Миеттинена, не тихий разговор Хейкки с лошадьми, не горячая еда, не загрубевшие руки, больше не мерзшие, не дым, не смола, не тело, наливавшееся силой, неделя, вторая, еще одна…
Но братья-киевляне все время занимались чем-то, остальные русские не желали говорить с ними об этом, а Антонов отказывался объяснять мне. А потом однажды вечером Суслов рассказал у костра историю, над которой все заржали, включая и Антонова, и пока гремел смех, крестьянин наклонился ко мне и прошептал, что братья хотят поговорить со мной. Я спросил — о чем.
Он покосился на Хейкки, который сидел уставившись в огонь и думал о своем хуторе. Я сказал, что при нем можно говорить.
— Ходят разговоры, что скоро нас отправят домой, обменяют на пленных финнов.
— И?
— Но что, как только мы окажемся дома, нас расстреляют.
— Так вам и надо, — вдруг засмеялся Хейкки, широко разевая беззубую пасть, которой никто из нас еще не видел. — Вы звери, — продолжал он, как если бы говорил сам с собою. Антонов не реагировал. — Хотя есть и хорошие звери. Вот эти лошади, например, они хорошие, и вы тоже бываете хорошие, да, да, — кивнул он, — черт его дери.
— Я в это не верю… — сказал я.
— А эти идиоты заладили свое и талдычат это все время. А я хочу домой, если выживу. Мне не нравится здесь ни страна, ни война, ни финны эти, ни холод.
Хейкки посмотрел на него, похлопал рукавицами и улыбнулся. На миг я испугался, что сейчас русский озвереет.
— У тебя есть на это право, — сказал я.
Да, но вот это и не вписывалось в наши дни, так надежно сменявшие один другой, недостающая стена, наговоры братьев, поэтому я вызвал их на разговор и сказал, чтобы они перестали, такие разговоры опасны для нас всех, к тому же это чудовищная ложь.
Они заспорили. Но мы не дали им такой возможности. И мне надо было кое-что уточнить, чтобы внести поправки в еще один мой план, который я обдумывал все тогдашнее время, когда все было как надо, а на самом деле так нет.
Каждое утро Миеттинен советовался со мной и Хейкки по поводу работы, всегда гавкая в приказном тоне, но на следующий после разговора у костра день я выбрал делянку примерно в километре от города, большую делянку, а еще через день я сказал Миеттинену, что нам нужны лыжи.
— А вы не можете рубить ближе к городу?
— Лыжи нужны нам в любом случае.
Хейкки, стоявший рядом со мной, сказал, что и ему лыжи не помешают.
— У нас солдатам лыж не хватает.
— А вот эти?
Хейкки кивнул в сторону одного из подвластных Миеттинену сараев, заваленных остатками разного барахла, накопленного гражданским населением.
И уже через несколько часов у нас были лыжи с креплениями, ботинки и палки, почти по размеру. И с тех пор я все время, что удавалось урвать, тратил на то, что учил Суслова и братьев ходить на лыжах. Михаил и Антонов и так умели. А Хейкки делал вид, что не замечает, чем мы заняты.
Я нагрузил в сани дрова, запряг коня и несколько следующих дней ездил по Суомуссалми, изображая дроворуба, везущего покупателю дрова; я высматривал предателя Николая, толмача, но он никогда не бывал один и все время изображал, что не знает меня. Но я не из тех, кто отступается, и однажды вечером я подъехал прямо к нему, спрыгнул с саней и заступил ему дорогу. Он снова был не один, а с финским офицером, но я не смутился, а деловито спросил Николая, куда складывать его дрова.
— Дрова?
— Ты попросил привезти тебе меру дров, куда их класть?
Что-то подсказало ему, что я сумею извлечь из этой поставки дров все, что можно, поэтому он задумчиво буркнул «туда», поискал взглядом и нашел среди руин подходящее место, примостившееся на спуске к воде с северной стороны мыса.
— Давай я тебе покажу, куда, — пробормотал он.
Мы оставили финна и пошли туда пешком, я вел коня под уздцы, и его голова качалась вверх-вниз между нашими головами. Николай прошипел:
— Какого черта тебе надо?
Я сказал, что лучше дойти до места и там спокойно поговорить, пока я буду разгружать дрова.
— Некоторые пленные из лагеря в Хулконниеми назначены рубить дрова, — сказал я, — точно как было при русских. Я хочу, чтобы ты рассказал финнам, что эти шестеро никогда не были солдатами, что это гражданские, которых силой забрали в армию.
— С какой стати я должен это делать? — спросил он, торгаш, получивший в руки средство шантажа. Я решил не слышать этих слов.
— Можно подождать, пока не подвернется случай, — продолжал я. — Но когда-нибудь случай подвернется, и тогда скажи, что эти шестеро никогда не носили формы.
— Я могу рассказать им, что ты сотрудничал с нами.
Я улыбнулся.
— В рубке дров?
— Именно, — ответил он, и опять получилось как у нас с ним и бывало, что у нас обоих рыльце настолько в пушку, что нам обоим и сказать нечего. Но все же он спросил, не угрожаю ли я ему.
— Я прошу тебя рассказать всю правду об этих русских, — не унимался я. — Вы из одной страны.
Хотя он продолжал стоять на месте и вид у него был такой же, как в тот раз, когда он не мог понять, убить ли ему меня или использовать, я решил закончить беседу, пока кому-нибудь из нас не вступило чего-нибудь в голову, и сказал, что в эту поленницу дров хватит, сел в сани и укатил назад.
Еще через три дня я рассказал Миеттинену, что мы с Хейкки ночуем в доме Луукаса и Роозы, сказал, что это большой дом, где могут поместиться все рубщики, тогда их не придется каждый день возить туда-обратно.
К моему удивлению, он ответил, что и сам об этом думал, но это рискованно, ведь пленные могут сбежать, хотя бежать им некуда, но русские — они ведь не такие, как все, а мы тогда останемся без рубщиков.
Я понял, что ему неохота признаваться, что он уже обсудил идею наверху и получил отказ.
— Так, так, так, — сказал я. — Но дом готов.
А уже через два дня вслед за конвоем с пленными появился джип, в котором сидел за рулем один солдат, а позади него все было завалено шерстяными одеялами, одеждой и ящиками с сапогами и инструментами. По лицу Миеттинена я понял, что назревает что-то. Сдав пленных, солдат поехал дальше в город, остановился у дома Луукаса и Роозы, перетаскал все вещи и ящики в прихожую, потом закурил и постоял еще, отдыхая и рисуя дымом какие-то забавные загогулины, наконец закрыл дверь дома и уехал.
Ни слова не было сказано об этом. Но теперь мы снова жили под одной крышей, нерукотворный магнит снова собрал нас в кучу, все получилось как заказывали, но вышло неприятно, как будто мы сделали всё правильно, но ни к чему не пришли — и все равно мы были счастливы и довольны, мы были настолько свободны, насколько это возможно в клетке, хотя у Миеттинена были свои мысли, и в первую ночь нас разбудил конвойный, желавший проверить, что никто не сбежал; на вторую ночь он не стал нас будить, а только пересчитал, а на третью мы не нашли его следов на снегу рядом с домом, дело шло к концу января, было шесть-семь градусов мороза, безветренно, небо сгустилось, и снова пошел снег, а потом ударили морозы страшнее прежних.
Но это не испугало. Мы по-прежнему рубили дрова. Мы были рубщики, созданы рубить. Вы бы видели, как мы работали! Даже Хейкки качал головой и улыбался беззубым ртом. Рубщики работали без срывов и скандалов, им бы так на своих вкалывать, на русских, мы ходили на лыжах, рубили дрова, ели, спали, снова ходили на лыжах, из такой жизни рождаются грандиозные планы, мужество, мысли, что все человеку по плечу и что бы ему еще такое сделать, у человека кружится голова, и в какой-то день у него появляется чувство, что с ним больше не может произойти ничего ужасного, все ясно и чисто, это смертельно опасная мысль, но мы дожили уже до середины февраля.