Я пробивался к ближайшему желтому полицейскому, но все кричали на него одновременно, выкрикивали ему имена, спрашивая, может ли он что-нибудь для них сделать, просили передать женам или сыновьям, или мужьям, где они оказались. Он кричал им всем, чтобы заткнулись, и когда я подобрался к нему достаточно близко, чтобы спросить, знает ли он Лейкина, он ударил меня дубинкой по лицу.
Маленькая девочка помогла мне встать и, рыдая, говорила, что они должны отослать ее домой, чтобы она могла позаботиться о младшей сестре. Я спросил, почему она мне все это говорит, а потом какая-то женщина взяла ее за руку и увела. Людей вытаскивали из толпы, или они прыгали в дверные проходы, или скатывались по ступенькам в подвалы, когда полицейских отвлекали, или когда те отворачивались по собственной воле.
Синий полицейский вытащил какую-то девочку из ближайшей квартиры и бросил в толпу, и я успел впрыгнуть в дверь прежде, чем она закрылась. Девочка позвала «господин полицейский», а потом исчезла. Внутренняя дверь была заперта, но я удерживал створки внешней двери, продев руку через ручки. Я крепко их держал до тех пор, пока все не прошли и на улице не стихло.
Тогда я приоткрыл дверь и увидел ботинок на боку. У меня онемела щека. Рука, которой я держал дверь, дрожала. Я услышал грохот железа и приоткрыл дверь шире.
Какой-то немец дальше по улице забивал дуло своего ружья тупым концом штыка. Я видел валяющиеся на брусчатке очки недалеко от него. Чуть ближе ко мне лежала на спине девочка.
Я закрыл дверь, но все еще слышал ее крики. В здании, в котором я оказался, было тихо. Когда я снова выглянул из-за двери, девочка уже умерла и на улице осталось только ее тело и очки. Даже ботинок исчез. Солнце больно било мне в глаза.
На следующей улице я мог проследить направление толпы по чемоданам и разбросанным шапкам. Поскрипывая, болтались оконные ставни. Одна билась о стену. В воздухе продолжали кружиться перья от разорванных матрацев.
Я пошел назад к приюту и увидел двух мародеров, которые тащили каток для белья. На Твардой какой-то немец тыкал ворох одежды длинной палкой, и я спрятался и подождал, когда он уйдет. На Сенной сидели, прислонившись спинами к стене гетто, украинские наемники, которые выглядели уставшими и пили, расстегнув сорочки. Я пробрался в приют через внутренний двор.
Все дети сгрудились в центре комнаты на верхнем этаже, окна были все еще заклеены защитной бумагой. Сидели все вместе на полу. Мадам Стефа обняла меня, а Корчак продолжал стоять, обвив руками Митека и еще одну девочку, которая уснула. Мадам Стефа приказала мне вымыть лицо.
Некоторые дети шептались, но большинство прислушивались. Снаружи доносились крики, свист и грохот сапог бегущих людей. Время от времени кто-нибудь вставал, чтобы воспользоваться ночным горшком.
Мы оставались там же весь день и ночь. Обеда не было. Никто не зажигал ламп. Когда потемнело, Корчак пробрался через кучу тапок и приподнял угол защитной бумаги на одном из окон. Он стал над мадам Стефой, которая спала с открытым ртом, откинув голову назад, и поднял палец к губам, когда увидел, что я наблюдаю. Мы смотрели друг на друга, пока не взошло солнце, и казалось, что город снаружи исчез, не считая редкого выстрела или выкрика из темноты.
ПОСЛЕ ЭТОГО КОРЧАК КАЖДЫЙ ДЕНЬ КУДА-ТО УХОДИЛ и никогда не разрешал идти вместе с ним кому бы то ни было. Возвратившись, он рассказывал всем желающим послушать, что происходило, насколько он мог об этом судить. Самые маленькие держали за руки детей постарше, гордясь, что их включают в разговор.
Он рассказал, что арестовали членов Еврейского совета, а их семьи держали в заложниках. Он рассказал, что появилась прокламация, извещавшая о том, что всех евреев выселят из Варшавы и останутся только несколько рабочих, а также, что те, кто явится по собственному желанию, получат три килограмма хлеба и один килограмм варенья. Он сказал мадам Стефе, что только немцы могли начать все это на Девятое Ава, и когда какой-то мальчик спросил почему, объяснил, что Девятое Ава – это постный день, знаменующий разрушение Первого Храма царем Навуходоносором и разрушение Второго Храма римским императором Титом. Он сказал, что немцы шли квартал за кварталом и ломали двери, которые были заперты на ключ или закрыты на задвижку, а улицы, которые очищали в один день, на следующий проверялись снова, чтобы поймать тех, кто прятался в уже обысканных помещениях.
Он рассказал, как спас одну бывшую ученицу, отдернув ее от еврейского полицейского и крикнув, что в тот день он спас дочь полицейского, и тому пришлось их отпустить, но на самом деле он не спасал дочь полицейского, хотя полицейский не мог знать об этом наверняка.
Корчак рассказал, что его бросили в один из прицепов во время облавы, потом кварталом дальше его узнал еще один желтый полицейский, который помог ему сойти и предупредил, чтобы не строил из себя героя, или он их всех погубит. Если для спасения организма придется пожертвовать рукой или ногой – да будет так. А если евреи будут помогать друг другу, разве не уменьшится тогда число жертв и не станет меньше жестокости?
– Значит, вот как нам предстоит уйти в неизвестность, – вопрошала мадам Стефа, – в грязной одежде, без вещей и даже без куска хлеба?
Ревело столько детей, что Корчак сказал, будто полицейский заверил его, что сиротский дом слишком знаменит, чтобы немцы когда-нибудь за него взялись. Все остальные лихорадочно носились в поисках рабочих справок, и мужчины, которые прежде были промышленными магнатами, теперь оказались рады и счастливы выметать полы на фабрике, и все говорили, что мастерские кистовязов – лучше всего, потому что их контролировала армия, или что еще лучше – мастерская Теббенса на Простой улице, потому что он – шурин Геринга, так что все хотели получить зеленый свет от Теббенса. Но никто не знал, что именно сработает, и то, что в один день казалось надежным, на следующий лопалось как мыльный пузырь. Он рассказал, что когда его схватили и везли на грузовике, один немец сказал женщине, на документах которой стояли все необходимые печати и подписи, что она – идиотка и лучшим документом, на который ей следует надеяться, будет подвал.
НОЧЬЮ МЫ СОХРАНЯЛИ ТИШИНУ И ПРИСЛУШИВАЛИСЬ к патрулям. Мы слышали приглушенные звуки, издаваемые людьми, которые выбирались из своих укрытий за водой и съестным. Когда кто-нибудь кричал или звал под окнами, нам не разрешали выглядывать.
Почти никто не спал. Поздно ночью Корчак и мадам Стефа беседовали на третьем этаже. Иногда я подслушивал с лестницы, а иногда – нет. Они так тихо говорили, что я не мог всего разобрать. Он рассказывал, что на Огродовой улице стреляли весь день специально для тех, кто не мог прийти домой раньше. Она спросила, откуда он об этом знает, и он, в свою очередь, спросил у нее, откуда люди вообще о чем-нибудь узнают. Он сказал, что если кто и выжил, то наверняка прятался, как только что-то происходило.
Он сказал, что дети шли на Умшлагплац, чтобы ехать со своими семьями. Те счастливчики, которые оставались, воровали из пустых домов, поскольку брать в доме без владельцев уже не считалось кражей. Он сказал, что в конце дня украинские наемники напоминали ему фермеров, возвращавшихся со сбора урожая.
НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ ОН ВЕРНУЛСЯ ТАКИМ РАЗБИТЫМ, что отказывался кого-либо видеть до тех пор, пока мадам Стефа не поговорила с ним наедине. С улицы мы слышали гудки полицейских фургонов и свистки, и топот бегущих людей.
Он рассказал ей, что в поисках Эстерки дошел до самой Умшлагплац, и прошел через украинцев, и немцев, и желтых полицейских, и нашел ее, и пытался отвести ее в больницу. В воротах он спросил у синего полицейского, мог ли тот посодействовать его помощнице, которая была необходима сиротскому дому, и поляк ответил: он прекрасно знает, что ничего не может сделать, в то время как еще один поляк с еврейским полицейским утащили Эстерку. Корчак стоял и не мог ничего сделать и только поблагодарил поляка за добрые слова. Вот до чего все дошло, сказал Корчак: его намуштровали теперь даже за такое быть благодарным.
Дети пытались пробраться мимо меня по ступенькам и спрашивали, о чем там наверху разговаривает с мадам Стефой Корчак, но я отвечал, что не знаю. Больше я ничего не мог расслышать из их разговора. Наконец, я услышал, как он сказал ей, что у них есть обязанности перед теми, кто внизу, и следует помнить, что поскольку мисс Эстерка не вернулась, ей придется теперь помогать другим так же хорошо, как она делала это здесь.
НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО КУРЬЕР ИЗ ЮДЕНРАТА рассказал ему о самоубийстве Чернякова. Личный секретарь нашел его мертвым в кабинете на стуле. Черняков написал записки жене и в юденрат. Курьер показал Корчаку записку для юденрата, тот ее прочел, снова сложил и передал назад, и курьер ушел.
Когда об этом услышала мадам Стефа, они стали лицом к лицу, касаясь друг друга лбами.