Хомутов снял платок, развязал его, свернул и, спрятав в карман, продолжал громко, отчетливо выговаривая каждое слово. Пользуясь вниманием толпы, он хотел сказать больше, понятней, доходчивей.
— Разберем теперь, товарищи станичники, кто имеет, а кто не имеет прав на землю. Генерал Гурдай, всем вам хорошо известный, как ваш коренной земляк, заграбастал пятнадцать тысяч десятин самой лучшей равнины. А за что ему такое преимущество? Ведь земля-то тоже казачья. Эти десятины вы разве кровью своей не поливали? А может, на той земле только Гурдаи кости сложили? Я не знаю, вам видней! Если сами не помните — спросите дедушку Харистова, он вам поведает, хоть одного Гурдая пуля с коня швырнула? Оттяпал кус на весь калаус, а вы еще хлеб-соль преподносите, поясницу гнете. А посчитайте, сколько наших солдат за Кавказ головы склонило, а? Поглядите на картинки, что художники малюют. Кого по горам да по теснинам черт носил? Солдата в белых портках да красных погонах. Кого больше всех колошматили, усы пуховитые с корнями вырывали? Все того же человека в белых штанах. Костей солдатских тоже немало в щелях да по степям раскидано, а слава ему лютая, вроде он у бога, сам того не ведая, теленка съел, а тот на него сердитый. А все потому, что войско долину еще не забрало, еще дым с пороха ветер не выдул, как какой-нибудь генерал, к примеру вроде того же Гурдая, кофию напьется, усы огладит и едет на белом коне столбы заколачивать: отсюда и досюда моя земля, и никто ее не трогай.
Оказывается, земельный вопрос и вправду страшный, только с другого боку, чем вы думали. Сейчас только казаку дают пай, а по справедливости надо делить землю не только промежду взрослых, а наделять ею и жен, и девчат, и старушек. А то по старому обычаю, у кого пять дочерей, так он вроде бешеной собакой укушенный. Харчить надо, а нечем, табун девок, а земли хоть бы ложку насыпали. Вот как…
Хомутов отер пот кистью.
— …Власть же будет наша, общая, чтобы в обиду никого не давали. Тут Лука Батурин своим сбором выхвалялся, с Советом его равнял; брехня это святая. Кто не знает, что за ведро водки, за магарыч весь его сбор купить можно. Наша власть Советская выбранная от всех, самими к тому же, ниоткуда не присланная. Самолично подберете людей, за них руки поднимете. Что же, вы сами к себе уже доверие потеряли? Да не только стариков выбирать будете, а и молодых, у кого ум теленок не отжевал…
Хомутов не закончил. На трибуну взобрался рыжий казак в обтрепанном ватном бешмете.
— Очкас, — крикнул угрожающе Шкурка, — не трожь!
Все стихло. Очкасов, известный станице пьяница, взмахнул кулаком, тяжелым, как свинчатка, и наотмашь ударил Хомутова. Хомутов схватился за лицо руками, сквозь пальцы потекла кровь, сбежавшая по груди узкой прерывистой струйкой. Народ ахнул, где-то взвизгнула женщина.
— Жилейцы, полчане, за мной! — крикнул Шульгин.
Казаки ринулись к трибуне вслед за Шульгиным, и в тот же миг с крыши правления от кирпичной трубы сухо застрекотал пулемет. На трибуну поднимался Брагин. Он был спокоен и деловит. Фронтовики отшатнулись, застыли.
Брагин, сознавая свою силу, с минуту постоял, точно представляя право полюбоваться им, потом притянул к себе одного из прибывших большевиков.
— Сволочь, шантрапа, — прошипел он, рванул за молескиновую куртку и, подставив ногу, опрокинул вниз. Человек плашмя упал на землю, рядом с Барташом.
Появился хорунжий Самойленко. Мелькнуло белое марлевое пятно его перевязки.
— Вязать большевиков! Под стражу! — распорядился он, оправляя бинт и морщась.
На Хомутова навалились. Он почувствовал жесткие руки и тяжелые сапоги, топтавшие его тело. Напрягся, крутнулся под этим тяжелым душным клубком, уперся лбом в чей-то мягкий живот, рывком саданул головой. В тот же миг чем-то тупым, очевидно прикладом, огрело по затылку. Хомутов откинулся, обмяк, и перед ним каруселью закрутились купола церкви…
— Ефим… Барташ!..
Барташа близко не было…
Вечером пришел Харистов. Сняв шубу и скромно положив ее на пол возле входа, дедушка опустился на табуретку. Елизавета Гавриловна моментально взболтала в макитерке муку с яйцом, чтобы угостить гостя пресными блинчиками. Семен, участвовавший вместе с Лукой в разоружении фронтовиков на Камалинском тракте, виновато ожидал объяснения цели прихода.
— Нехорошее казаки задумали, — внимательно поглядывая на Семена, сказал Харистов. — Плохо, когда русский человек русского бить начинает.
Семен тяжело вздохнул, помялся.
— Да, видать, промашку сделали. И чего было нам за офицеров ввязываться. Все едино на казака чертом глядит, вроде ты ему закром зерна должен, а отдавать не хочешь.
— Надо молодым поперек дороги столбы не класть, Семен Лаврентьевич, — Посоветовал Харистов, они по свету больше нашего поездили, с Добрыми людьми встречались, за три года ума много набраться можно, слушать молодого не вредно…
Семен, не противореча, слушал, качал головой в такт словам деда: все это было ясно, все было оговорено и с Мефодием и с Махмудом в долгие ночи. Только слаб был характером Семен, он боялся резких утверждений, ссор и ценил мир и спокойствие превыше всего. Не желая браниться с соседом — отправился задерживать фронтовиков, не желая навлекать гнев атамана и того же хорунжего Самойленко, он только что перед приходом деда собирался идти на пост в повстанческую заставу.
Мир привычных понятий внезапно рушился. Силы быстро размежевывались. И Семен Карагодин не нашел еще своего места, не определил себя во внезапно вспыхнувшей борьбе.
Понятно, что иногородние поднялись на защиту революции. Но почему на стороне бондарей и сапожников очутились казаки — Семену не совсем было понятно. Вряд ли мог разрешить эти сомнения старый дед Харистов, обнаруживший в столкновении одну истину, что «нельзя русскому бить русских».
— Что же делать, папаша? — спросил Семен, пытливо вглядываясь в невозмутимое лицо гостя. — Куда мне прислониться?
Харистов ответил не сразу. Попробовал пальцем принесенные Елизаветой Гавриловной блинчики, свернул один в трубочку, окунул в сметану и, высвободив рот из-под усов, отправил блинчик целиком.
— Бабка моя советует к большакам прибиваться, — прожевав, ответил Харистов, — а ты сам знаешь Аку-лину мою — пустое не скажет.
— Гм, — промычал Семен, пожал плечами и потянулся к тарелке, — видать, надо к какому-то одному берегу приваливать, а то гонит тебя посередке Кубани-реки на лодчонке-душегубке и не знаешь, какому камню креститься, об какой именно твою посудину расколотит…
— Где большак твой?
— Мишка?
— Мишка.
— В школу поехал. Далеко же, сами знаете. Подался верхи, а вот что-сь кобыла не возверталась. Может, опять занятий нету. — Семен поглядел в окно. — Да вони большак наш. С кем же это он? А, Шаховцовы Петро да Ивга… На батуринской линейке… Гавриловна, — покричал Семен полуобернувшись, — открывай Мишке калитку, а то он в лужу думает прыгать… Да скорее… а то и впрямь перемажется.
Карагодин скрутил блинчик, оглядел его со всех сторон, повозил в сметане, поднес ко рту.
— Будь здоров, дедушка, — пошутил он. Обсосал пальцы. — Добрые блинцы моя Гавриловна печет, тают на языке вроде вафли. Вы кушали вафли? Нет. Да и я не знал раньше, до революции, а вот был как-то в Армавире, испробовал, вместе с мороженым. Ну, мороженое так-сяк, а вафли — красота.
Миша привез новости. Школа не занимается; вместе с отцом, которого ищет атаман, пропал и Сенька, а самое главное, старики хотят убивать Хомутова, городских комиссаров и иногородних, арестованных на митинге.
— Старики убивать хотят? — переспросил отец, не веря своим ушам.
— Старики, а кто же, батя? — подтвердил Миша, недоумевающе округлив глаза. — Так дед Лука говорил, так Ляпин объяснял в правленском околотке, где Мотьку Литвиненко перевязывали, да и сам атаман так пояснил народу.
Семен взъерошил бороду, приблизил ее рукой к глазам.
— У меня тоже вполовину седая. Я тоже старик, — тихо произнес Семен. И вдруг, схватив одежду, кинулся вон.
— Батя, ты не старик, — выбежав, вслед кричал Миша, — ты ж на сбор не ходишь.
Елизавета Гавриловна догнала мужа. Сунула ему забытую впопыхах шапку.
— Простынешь, — пожурила она. — Хомутова не убивайте! Дедушка Харистов, всех отстоять надо. Люди же. Что же оно такое начинается, а? — шептала она, медленно возвращаясь к дому, и в ее добрых глазах выражались и испуг и сожаление.
Навстречу бежали ребята по влажному, пружинящему под ногами ковру шпорыша.
— Миша, куда вы?
— Мама, мы сейчас вернемся, — донеслось до Елизаветы Гавриловны, — мы к обрыву, на войну поглядим.
— Повечеряли бы.
— После. Мы скоро.
Дети скрылись из глаз.
— Девчонку с собой потащили. Миша! Петя! — позвала она, но их давно уже не было видно.