— Папаня, вы громче, — попросил мальчик, чувствуя, как у него горит лицо не то от духоты, не то от внутреннего жара.
— Кажись, сундуки повезут ховать, — шепнул отец, — Куда они их?! Понял?
— Понял, батя, — сообразил Миша, увязывая в платок опорожненную посуду.
Отец потрогал его лоб.
— Ты чи захворал? — спросил он тревожно.
Мальчик ощутил приятную прохладу отцовских ладоней, и временное облегчение от этого прикосновения подбодрило его.
— Ничего, батя, завтра пройдет. То, видать, дождем меня прихватило, простыл.
Семен проводил сына за двери. Расстался на темном крыльце.
— Плюнь на сундуки, сынок. Поняй швидче до дому да скажи матери, она тебе горчишники поставит…
Кукла приветствовала мальчика коротким ржанием. Миша, пожурив лошадь, поднял и отряхнул затоптанную ею полстенку.
В велигуровском дворе мелькнули фонари.
«Вывозят», — догадался Миша и, заехав в переулок, подождал, пока от атамана не выехали подводы, сопровождаемые верховыми.
Подводы были нагружены сундуками жилейских полков. Всадники проплыли мимо, в темноте они показались огромными и страшными.
Миша увязался за обозом, стараясь не отставать, но и не нагонять. На саломахинском мосту повозки остановились. На бугор поскакали верховые, замаячив вверху резкими силуэтами. Потом вернулись. Повозки двинулись в гору, пересекли площадь и, выйдя из станицы, затарахтели по верхней дорожке. Переждав, пока обоз скроется из глаз, Миша припустил лошадь обходными дорогами, ведущими к Бирючьей балке. Воздух свистел в ушах. Голова теперь не так болела. Лошадь, чувствуя настроение всадника, летела машистой рысью.
…Ночь, проведенная в поле, и начало какой-то болезни не дали возможности забыться хотя бы коротким сном.
— Сынок, что с тобой, — мать всплеснула руками, — на тебе лица нету.
Миша скорбно улыбнулся, потрогал шершавую руку матери и, пошатываясь, вышел на крыльцо. Возле яслей стояла значительно перепавшая Черва. Она жадно ела сено, позванивая цепковым поводом, продетым в глухое кольцо. В мыслях мальчика проходила таинственная ночь — огоньки фонарей, сверканье лопат, сундуки и оружие, опускаемые в глубокие ямы. В ушах звучали слова, забросившие в его сердце смутную тревогу: «Мостовой изменил казачеству. Мостового надо убить…»
Кто был прав? Мостовой, ушедший вплавь из станицы и приславший ультиматум из чужого, мужичьего села, или старики, во главе с Федькиным отцом, воспротивившиеся Мостовому, решившие охранять казачью славу? Миша взялся руками за распорку навесика, прислонился лбом к холодной, чуть сыроватой доске. От церкви понеслись звуки колокола, отбивающего полдень.
Когда Харистов отбил двенадцать протяжных ударов, снизу непривычно загудел гром, будто на реку опустилась шальная грозовая туча. Богатун начал орудийный обстрел станицы Жилейской. В воздухе поплыли коричневые дымки шрапнельных разрывов.
Миша побледнел и кинулся в комнату. Матери нигде не было, она, вероятно, ушла к соседям. Он был один в доме, и дом показался большим, чужим и жутким.
Снаряд разорвался на площади, взметнув сырой и дымный столб. Стекла тоненько задребезжали, и казалось, вот-вот начнут осыпаться и валиться стены.
Миша упал на колени перед иконой и неистово стал отбивать поклоны. Мальчик бормотал обрывки молитв, все, что приходило ему в голову, иконы шатались, святые были хмуры, черны и безжалостны… Закричала мать, голосисто, по-бабьи, стекла вновь задребезжали, до ушей донесся глухой раскат. Миша выпрыгнул во двор и… замер. По площади к дому бежали отец и дедушка Харистов, и близко от них поднялась земля, точно кто-то сильный выдул ее снизу. Гул потряс дом.
— Батя, дедушка! — заорал Миша.
Миша открыл глаза и поразился удивительной тишине. На столе желтел стакан со взваром, в нем плавала одинокая груша с длинненьким закорюченным хвостиком. Мать сидела в ногах, а отец возился с лампой, очищая нагар с фитиля тупым концом ножа, который он обычно употреблял для нарезки вшивальников.
— Маманя, батя, — прошептал Миша, — кого побили?
— Никого, сынок, никого, — шептала мать, прикладывая ко лбу что-то холодное. Мальчик догадался — это соленые огурцы, употребляемые матерью и после угара и против головных болей.
Отец зажег лампу. Посветлели мерзлые окна, угол с иконами, засияла бутылка свяченой воды. Вербина, торчащая оттуда, бросала на меловые стены ветвистую тень. Борода отца тоже засияла, будто это был не он, а один из святых, обильно усеявших угол и заправленных в металлические жесткие киоты.
— Батя, это ты? — приподнимаясь спросил Миша.
Платок с огурцами свалился на одеяло. Отец присел возле сына. Теперь он не был похож на святого, это был простой человек, так хорошо известный Мише, человек, с которым он пахал, сеял, полол, ломал кукурузу, вперегонки молотил коричневые шляпки подсолнухов.
Миша потянулся к нему бледной, прорезанной синими прожилками рукой.
— Это ты, батя, я знаю.
Миша оскалился. Исхудавшее лицо его было обтянуто сухой и прозрачной кожей. Мать отвернулась, начала подворачивать ему под ногу одеяло, делая это как-то неумело и медленно.
— Куда же я денусь, Миша? — сказал отец, тихо оглаживая резко очерченное под одеялом тело. — С ног сбились, тебя лечили, фельдшера привозили и с Бесстрашной станицы и с Песчаного хутора. Ничего не помогало. Уж бабка Шестерманка какое-то средство придумала, для себя, говорит, берегла. Видишь, ожил.
— Сенька где?
— Сенька? — улыбнулся отец. — Он тут возле тебя, не выводится, зря что атаманским сыном заделался.
— Как атаманским? — снова улыбнулся Миша, радуясь хорошему настроению отца, настроению так любимому им, когда отец и побалагурить умел и посмеяться. — Ты, батя, все такой же.
— Какой это, сынок?
— Шутковатый, — еле выговорил Миша слово, внезапно пришедшее ему в сознание, — шутковатый, — повторил он, оправляя компресс.
— Хорош шутковатый, — засмеялся отец. — Сенька точно — атаманский сын.
— А Федька?
— Велигура?
— Да.
— Ого, — протянул Карагодин, — того давно разжаловали. Отца чуть-чуть не забулавили…
— Семен, — Елизавета Гавриловна Дернула мужа за рукав, — что ты к нему привязался, тяжко еще ему… В бреду было сгорел, все атаманами да сундуками бредил, а ты опять о том же.
— Ничего, мама, — попросил Миша, — пусть папаня рассказывает. — Обратился к отцу — Значит, Сень-кин отец атаман?
— Не атаман, а председатель Совета.
— А Хомутов?
— Тот на Екатеринодар подался с отрядом, Бардина да Филимонова сковыривать с трону. Говорят, там и твой крестный орудует, Гурдай-генерал. Ну, раз Хомут туда подался — в обязательном порядке генералам кишки укоротят… Заместо Хомутова в Богатуне солдат остался, такой сурьезный из себя, все в обмотках ходил. Да ты его не знаешь…
В обмотках, говоришь, — силился вспомнить Мишка, но в голове все сливалось, двоилось и никак не могло прийти в стройный вид и найти свои формы, — в обмотках, не знаю такого…
Помолчали.
Мать тихонько вышла доить корову, захватив стоявшее возле порога ведерко белой жести с цедилочным носком. Миша опустил и снова приоткрыл веки. Свет забивал, глаза резало, хотелось глядеть вполовину, прищурившись, но тогда сильнее ломило виски и надбровье.
— Орудия больше не палили?
— Вспомнил! На Тихорецкую покатили. Все пушки. Тридцать девятая дивизия вся сгрузилась. Не стали разоружать ее пластуны, в братанье пошли с фронтовыми солдатами.
— Побьют Гурдая?
— Видать, побьют. Вчера приезжал раненый один, под Сосыкой ранили. Пересказывал, что Пятая казачья дивизия, что с Финляндии пришла, целиком за большевиков держится. Злые пришли, говорит, злее еще нашей Жилейской бригады… Черноморский полк наказный атаман распустил.
— По домам?
— Ну да. Оружие-то пластунам передали черноморцы, на Тихорецкой. Отнять нужно было, а они наградили. Ну, ты спи, отдыхай, а я пойду коням сена наложу. Думаю, сегодня с половой не путаться. По случаю твоего выздоровления подкину им того, мелкого, пыреистого, с крайнего от грушины прикладка. Помнишь, что мы возле южного леса накосили?
Миша тихонько кивнул.
— Батя, лампу чуток прикрути, а то глаза свербят.
К ужину пришли Мостовые. Сенька принес свежую бергамотовую грушу, чуть притрушенную опилками…
— Накось, Мишка, — сказал он, подавая грушу, — садовая.
Садовыми они называли бергамотовые деревья, попадавшиеся в лесу среди дичков. Говорили, что эти деревья оставались от запущенных и одичавших садов. Садовые деревья в лесу попадались чрезвычайно редко, и, найдя их место, сохраняли в секрете до «роспуска» леса.
— Где достал? — откусывая сочный кусок, спросил Миша.