Темная стена леса заволакивалась голубоватой дымкой: начинало смеркаться.
У входа в блиндаж — крайний от берега — стояли два офицера: Карл Курц и Генрих Мауэр. Курц был пьян. Покачиваясь, он смотрел на танкистов, которые расположились у берега на груде бревен и резались в карты. Здесь же, похожие на букву «Т», стояли в ряд пять виселиц. Ветер покачивал тела повешенных — пятерых стариков, женщины, мальчишки и двух девушек. Они висели лицом к реке, и на земле от них двигались черные тени. У крайней виселицы один конец перекладины был свободен; на нем болталась петля, ожидая очередную жертву.
Ближе к лесу пронзительно визжали пилы. Фрол Кузьмич распиливал бревна на бруски в паре с Клавдией — старшей дочерью тети Нюши. Пила шла ровно по отмеченной карандашом линии. От пота у него взмокли и борода и усы.
— Подставляй брусок!
Клавдия подняла с земли отпиленный брусок и приткнула его к бревну прямо под зубья пилы. Визг стал как будто веселее. Распиливалось бревно, а заодно поперек бруска, вычерчивалась тонкая щель, как пшеном, посыпанная опилками. Щель дошла почти до середины бруска. Клавдия нерешительно взглянула на старика.
— Дальше, — сказал он хрипло.
— Боязно, Фрол Кузьмич, заметят.
— Дальше!
Бетономешалки умолкли, вероятно засыпали ковши, и до пильщиков слабо долетал жесткий голос диктора:
— …задержит хотя бы одного бандита и доставит властям, получит для себя и семьи гарантию в личной неприкосновенности, награду и свободу от принудительных работ.
— Хватит! — отрывисто бросил Фрол Кузьмич.
Он выдернул пилу и сделал вид, что очень занят осмотром зубьев. Клавдия вытащила из-под кучи срубленных веток банку с жидкой смолой; пугливо озираясь, залила поперечный надрез. Смола вошла в щель и сверху застыла круглыми клейкими пупырышками. Клавдия растерла их широким мазком, а сверху посыпала опилками. Щели не стало видно, к смолянистому дереву прилипли опилки — вот и все.
— Главпес! — тихо сказал кто-то из пильщиков. В их сторону шел начальник строительства инженер Отто Швальбе, как всегда, гладко выбритый, франтоватый. По знаку Фрола Кузьмича Клавдия взялась за пилу; зубья легли в продольный надпил, и под ритмичный визг поползла вдоль бревна щель — строго по линии, начерченной карандашом. Отто Швальбе замедлил шаг и, понаблюдав за работой пильщиков, прошел дальше.
Близко раздался пьяный хохот. Руки у Клавдии задрожали, и пила выгнулась.
— Опять над матерью.
На краю ложбины застрял воз с песком, попав колесом в глубокую яму. Женщины — среди них была и тетя Нюша — выбивались из последних сил и не могли сдвинуть воз с места. Пьяный солдат хлестал их кнутом по головам и плечам. Каска у него съехала на затылок, и ремешок от нее ерзал по подбородку. Он весело орал:
— Шнель!
— Иго-го! — подхватывали столпившиеся возле солдаты. Из-за плеч у них выглядывали дула винтовок с тускло мерцающими штыками.
— Ничего не поделаешь, девка, пили! — сказал Фрол Кузьмич. Левая щека его дергалась от глаза до угла рта, и казалось, что он вот-вот рассмеется. Так стало у него после той ночи, когда на его глазах дочь Грушу вместе с ребенком раздавили немецкие танки. — Не поможешь, пили!
Рядом с ними пилили Марфа Силова и Маня Волгина. Машинально двигая пилой, Маня смотрела на приближающихся подносчиков бревен.
Впереди всех, согнувшись под тяжестью ноши, шли два старика. Следом за ними — Василиса Прокофьевна с Женей и еще три пары.
Они сбросили бревна, подкатили их к пильщикам.
Увидев, что немцев поблизости нет, Василиса Прокофьевна присела отдохнуть, а Женя отстранила Маню и взялась за пилу. Минут пять пилила молча, покусывая губы и вглядываясь в лица.
— Ну, як?..
Пильщики молчали. Грохот бетономешалок стих, и опять отчетливо долетал голос диктора:
— …Только те, кто низко клонит голову перед государственным флагом Германии, могут рассчитывать на нашу милость. Только те…
Фрол Кузьмич посмотрел назад. Лес стоял за спиной так близко — густой, темный, желанный. Мохнатые ветки сосен раскачивались, точно зазывая и обещая упрятать, укрыть от проклятого вражьего глаза.
Старик с силой потянул пилу на себя.
— Н-нельзя, видишь дела-то, — сказал он Жене. — Ну, допустим, что супостат, как всегда, брешет, запугивает… Я о Москве… допустим, еще не взяли ее. А могут взять? Раньше бы мне кто сказал такое — в рожу дал бы, а сейчас сам думаю: могут! Европу, почитай, всю забрали. Украину, Белоруссию, половину России-матушки… Слышь, и Ленинград-то теперь в их руках. Чего же мы в лесах делать будем? Сколь они по всему свету лесов позабирали — и наши заберут. Как хорьков, всех нас из землянок повытаскивают… А потом? Третьего дня сам ихнее радио слушал. Грозят: из какой семьи хоть один в лес сбежит — всей семье гибель.
Спиленный брусок скатился с бревна. Фрол Кузьмич поднял его и положил на кучу других, многие из которых, как и этот, отмечены были посередине желтыми подтеками смолы.
Выпрямляясь, старик заметил — слушала его не только Женя. Глаза многих пильщиц и пильщиков были устремлены на него с тоской и смутной надеждой, точно он мог указать им, как сбросить с себя немецкую петлю. На шее и в самом деле было ощущение сдавливающей веревки, перехватившей дыхание. Он рванул себя за ворот рубашки так сильно, что пуговки отлетели и скатились под бревно.
— Смерти, думаете, боюсь? Мне что смерть?.. Я свой век прожил — внуки у меня… И Ванюшке всего одиннадцатый годок… Им-то пошто, жизни не видя, в могилу сойти? Не век же на земле дьявольскому царству быть… Опять жизнь солнцем заиграет, а сын и внуки не увидят этого. А почему? Потому, что я, старый чорт, в лес сбежал, шкуру свою битую от немецкой напасти спасти… Вот и судите: можно ли на совесть такое дело принять?
Пильщики сочувственно зашумели.
— Вон ожерелковцы бегали, да пришлось назад под конвоем прибежать. И теперь что-то не очень торопятся, приросли! — сказала старушка из Залесского.
Взгляды всех перекинулись на Маню и Марфу, и те низко опустили головы.
— Не прирастем! — поднявшись с земли, сурово проговорила Василиса Прокофьевна.
— Не прогневайся, Прокофьевна, я тебя не приметила, — смутилась старушка. — Вот грех ведь какой… не приметила.
Василиса Прокофьевна отвернулась от нее и оглядела пильщиков.
— Грех вам на ожерелковцев указывать, земляки. Мы в своей деревне ни одному немцу приюта не дали… И здесь, — она кивнула головой на мост, — не засидимся долго. Зовите меня самым последним словом, ежели не так будет… И вы сбежите, а нет — проклятье вам мое и здесь и в могиле! Это я от чистого сердца, земляки.
Сказала и уставилась взглядом на Фрола Кузьмича. Тот зло крикнул Клавдии:
— Пили!
Завизжали и остальные пилы.
Руки у Фрола Кузьмича дрожали. Он смотрел на брусок, а видел ее, Василису Прокофьевну, неумолимую, как совесть. Она стояла в двух шагах от него, гневно поджав губы, — седая, суровая, с застывшей мукой в глазах.
— Уйди, Прокофьевна, — простонал он, выпустив пилу. — И вы, ожерелковцы, нам не указ… Вы стены потеряли, а мы… Дочь и внука зараз у меня… Говорю, Прокофьевна, никого ты не лишилась. Не можешь указывать.
— А вам что же, хочется, чтобы я лишилась? — спросила Василиса Прокофьевна не то удивленно, не то озлобившись. — Или, может, вам полегчает, ежели и моего Шурку танками?
Она вплотную подступила к Фролу Кузьмичу, спросила задыхаясь:
— Может, тебе, Фрол Кузьмич, смерть Кати моей желательна?
— Что ты! — побледнел старик. — Грех про меня такое, Прокофьевна!
— Потому и теряете детей, что за стены крепко держитесь, — укорила Василиса Прокофьевна притихших пильщиков. — Дырявая крыша — от дождя не прибежище. Дочь моя, Чайка, никогда плохого вам не желала. О себе не думала, своего гнезда не вила — жила вашим… Уходите в леса, не мажьте позором душу, чтобы после дети ваши родные вместе со всей землей каинами вас не назвали.
Две женщины заплакали.
— Сын остался один… единственный, — чуть слышно проговорил Фрол Кузьмич.
Сквозь привычный для слуха строительный шум он расслышал звуки близких шагов.
Поглаживая черную бороду и беспокойно оглядывая пильщиков, возле груды готовых брусков остановился Тимофей Стребулаев.
— Побыстрее, земляки, побыстрее. Скорее закончим — скорее отмучаемся.
Фрол Кузьмич вытер локтем мокрое лицо и выпрямился. Коренастый, небольшого роста, он показался Тимофею великаном, медведем, вставшим на дыбы. Дергающееся лицо старика с всклокоченной седой бородой и глазами, горевшими, как угли, было в самом деле страшно. Тимофей оторопело попятился, но наткнулся на бруски. Фрол Кузьмич подошел к нему.
— Иуда Христа за тридцать сребреников продал, а ты, сволочь, за сколько народ?