— Иуда Христа за тридцать сребреников продал, а ты, сволочь, за сколько народ?
— Не продавал. Такой же подневольный, как и вы! Заставили работать, и работаю, как и вы.
— Мы пилим, а ты командуешь.
— Не по своей воле, — сказал Тимофей, задержавшись взглядом на Жене, которая, оставив пилу, неторопливо зашагала к насыпи. — Скажут пили — пилить буду; таскай, скажут, бетон на мост — потащу. Все мы под кнутом: не мне бы это говорить, не вам слушать. Вот сын мой Степан… невинно в немецком застенке муку принимает.
— Ты на сына не указывай, сын твой — не малютка; он за себя ответ несет, ты — за себя, — сурово оборвал Фрол Кузьмич. — Выслуживаешься, гадина!
Тимофей пожал плечами и обратился к остальным, приостановившим работу пильщикам:
— Время такое! Нужно всем друг за дружку держаться, а он… — Под смоляными усами шевельнулась улыбка — не то насмешливая, не то грустная. — Старость, понимаю, потом темнота еще наша расейская. Видать, мало нас немец учит… мало.
Но ни на одном лице он не прочел сочувствия своим словам. Пильщики и несколько мальчишек смотрели на него так, точно хотели разорвать глазами. Было ясно: все они на стороне этого старика и считают его, Тимофея, продажной шкурой, предателем.
Лицо у него потемнело, и он сразу как-то обмяк, плечи опустились.
— А если и выслуживаюсь? — Блуждающие глаза его заблестели, а голос осип, точно простуженный. — Не подумали — для чего и кого? В доверие чтобы к немцам войти и вам же через то участь горькую облегчить.
— Врешь! — сказала Василиса Прокофьевна. — Не о народе, подлец, думаешь — о шкуре своей! А нам от подлых рук облегчения не нужно, не требуется.
Разгорячившись, пильщики не заметили, как подошли к ним два немца — ефрейтор и солдат.
— Was ist hier?
Все поспешно схватились за пилы. Ефрейтор обернулся к Тимофею. Тот улыбнулся.
— Господин Ридлер приказал, значит, тех, которые хорошо работают, поощрять. Они, ваше благородие, нынче, — указал он на груды отпиленных брусков, — эвон сколько отмахали. Говорю, могут немножко отдохнуть, а они не хотят: «Скорее, мол, докончим — скорее домой».
Ефрейтор, подкрутив тощенькие усы, на одних каблуках повернулся к пильщикам и вытаращил глаза.
— Arbeiten! No! Als Herr Strebulaeff gesagt…[1]
Но пилы и так уже дружно повизгивали, сыпались на землю крупичатые опилки. Немцы ушли.
— Не ворог я земли родной: не будет другого выхода — и умереть за нее сумею, — сказал Тимофей.
Никто не ответил, и Тимофей тяжело вздохнул. Везде так: к какой группе ни подойдет — ни в одних глазах привета. Пройдет мимо — затылком ощущает эту же ненависть. И с немцами не лучше. Для них он такой же пес, как и все, только с поджатым хвостом. Упустили партизан, а он отыскивай… Чорт их знает, где они теперь, партизаны!.. Леса большие: не только отряд — регулярную армию укроют. И отыщешь партизан — не обрадуешься. Степка нашел, указал — и теперь в застенке. Говорят, умышленно в засаду привел. Не могли справиться с отрядом — Степка расплачивается. Хорошо, что еще жизни не лишили… Вот и выходит — между двух огней: с той и другой стороны смерть может хватить негаданно.
«Неужто просчитался?»
— А ну отсюдова, пока по кумполу бруском не съездил! — гневно крикнул Фрол Кузьмич.
Нахлобучивая на лоб картуз, Тимофей заметил, что у насыпи вокруг Жени тесно стояли женщины.
Третий день приглядывается он к этой украинке с подозрением: то за одну, то за другую работу берется, — и всегда вокруг нее люди.
Темнело, и в дуновении ветра стал ощущаться крепнущий мороз. Тимофей запахнул полушубок и пошел, одинаково зло глядя и на колхозников и на немцев. Он был уверен, что Ридлер и сам знает, что со стороны Степки не могло быть никакого подвоха, а держит сына в застенке для того, чтобы крепче скрутить по рукам и ногам его, Тимофея Стребулаева.
В первый день, узнав, что сын обошел его, он был так разъярен, что даже злорадствовал: «Так и надо тебе, псу кривоногому, — не будешь в другой раз от отца самостоятельной дороги искать». Потом, когда злоба чуть поостыла, в груди зашевелилось что-то похожее на жалость: как-никак, хоть и кривоногий, а все же сын. Из этого чувства росла обида на немцев.
«Для них все слишком просто, — подходя к насыпи, подумал он тоскливо. — Привезут на себе люди телеги с грузами, офицеры крикнут: „Стребулаев, чтобы разгрузка быстро… раз… раз… — твоя ответственность! Пошел!“ А никто из них не думает, что народ еле сдерживает ярость, и эта ярость может обрушиться на него одного: немцев все боятся, его — никто, а ненавидят, кажется, больше, чем всех немцев, взятых вместе. Очень простое дело: брусом или лопатой по голове — и все…»
Женщины уже разбрелись и молча кидали лопатами землю, а Женя, нажимая на заступ ногой, говорила:
— Еще бачила, що полы мыла, а цэ ведь не к добру, товарки, а?
«Обыкновенный бабий разговор…» — Тимофей потоптался на месте и закричал:
— Ты что языком треплешь?
Женя улыбнулась:
— Та що в голову прийдет, дядько Тимохвей.
— Людей от работы отрываешь.
Глаза ее выпучились глупо, как у овцы.
— Та они ж утомляются, дядько Тимохвей. Нехай трошечки отдохнуть.
Тимофей недоверчиво вглядывался в лица женщин. На них лежала непроницаемая окаменелость.
— Говорят, сатана Иуду на землю спустил, и он теперь по Певскому району ходит, — сказала пожилая женщина в желтом платке.
Работавшая рядом с ней старуха покосилась на Тимофея и, вскинув лопату с землей, сурово пообещала:
— Доходится скоро…
Кровь жарко бросилась Тимофею в лицо.
— Не сбивайтесь кучей, вы! — заорал он. — Не велено! Отвечай тут за вас, мать вашу…
Женщина в желтом платке выпрямилась. Заправив под платок выбившиеся на глаза волосы, она посмотрела в сторону села и прошептала:
— Едет!
От села с лязганьем мчался танк.
Карл Курц и Генрих Мауэр заторопились к дороге; бросив карты, танкисты спрыгивали с бревен; от леса бежал начальник строительства.
Тимофей полез на насыпь.
Из остановившегося танка выпрыгнул Макс фон Ридлер и в сопровождении Отто Швальбе и офицеров направился к реке. Тимофей шел за ними, отступя шагов на десять, и мрачно смотрел, как перед гестаповцем вытягивались в струнку солдаты, как суетливее и быстрее начинали работать люди, а лишь тот проходил, все смотрели на него, Тимофея: немцы — пренебрежительно и с насмешкой, русские — брезгливо, с ненавистью. Страх липким холодом охватывал все тело. «Назад бы… Нельзя! Не выпустит Макс…» Две смерти, и обе тянутся к нему. Тимофей тихо поглаживал бороду, а хотелось вцепиться в нее и в голос, по-волчьи взвыть:
«Влип! Ох, цыганская морда, просчитался!»
Слушая Отто Швальбе, Ридлер похрустывал пальцами: мост восстанавливался слишком медленно.
— Вам виднее, господин фон Ридлер, но я бы порекомендовал… — Швальбе замялся.
— Продолжайте.
— Заменить всю эту шваль. Я полагаю, командование не откажет прислать на такое важное строительство несколько инженерных рот.
— Можете не продолжать.
Швальбе хмуро шевельнул бровями.
— Я не привык так работать, господин фон Ридлер: на каждом шагу беспорядок и бестолковщина. Эти «строители», не говоря уже о том, что больше половины из них неполноценны как рабочая сила, ленивы и глупы. Они не могут работать по-цивилизованному, эти дикари!
— Вы прежде бывали в России, господин Швальбе?
— Нет.
— Ну, а я… бывал! Эти дикари, если они захотят, могут работать отлично. Надо уметь заставить! Руки у вас ничем не связаны. Вооруженной силы достаточно. Лучшие мои офицеры предоставлены в ваше распоряжение. Чего же еще не хватает вам?
Они подошли к блиндажам, и Ридлер медленно повел взглядом по виселицам. Со вчерашнего дня повешенных на три прибавилось. Швальбе доложил: мальчишка казнен за то, что путал и разбрасывал арматуру, девушка «нечаянно» обронила охапку готовой арматуры в реку, а старика захватили, когда он разрубал опалубку, в результате бетон выполз и пришлось заливать арку заново, а цемент на исходе.
— И что это по-вашему — неумение или диверсия?
— Я не отрицаю, господии фон Ридлер.
— Следовательно?
Швальбе пожал плечами: если ко всему перечисленному имеются еще и диверсии — это лишний довод за то, что мост в плановые сроки с таким народом не восстановить.
Ридлер повернулся к офицерам и кивнул на виселицы.
— Семьи?
— Расстреляны.
— По строительству объявлено?
Офицеры переглянулись: объявлено не было.
Фон Ридлер раздраженно закурил.
— Расстрелы производятся не для этих… — он указал на виселицы: — им теперь все равно, а для живых. Все должны знать, что мои приказы — не пустые угрозы. Пусть каждый запомнит: если работает плохо, то этим он подписывает смертный приговор всей своей семье. — Он взглянул на скучающее лицо Генриха Мауэра. — Идите сейчас же в село и передайте на радиоузел. Сегодня, прежде чем разойтись по домам, все эти люди должны услышать про расстрел! Понятно? И чтобы в дальнейшем такая халатность не повторялась!