— Знал, — Валерик потупился, — а потом и забыл…
— А забыл почему?
— Потому. На базаре там все, потому что… А мне стыдно про это сказать, — посмотрел он на маму.
— Стыдно? Что-то сделал не так? И боишься? Валерик, сынок! Ты правды не бойся. Правда — великая сила. Наша газета в стране, самая главная — «Правда». И всегда говорить надо правду!
— А если правда плохая?
— Правда, сынок, всегда хорошая! Какой бы горькой она ни была! Правда — это не какая-нибудь грязная ложь! Правды боятся только трусы и наши враги!
— Ну, тогда…
— И, пожалуйста, без «ну». Сколько можно поправлять тебя?..
Валерик вздохнул, наполняясь решимостью, и выпалил:
— А дядя Женя твой на базаре хлеб у собачки отнял и съел. А еще раньше штаны снимал и все показывал… Две палки красные, как ноги… И Голощапова ротвейлером назвал.
И слушая, как звоном тоскливым плачет в ушах тишина, добавил шепотом:
— Дядю Женю поэтому Обкусанным зовут, а Голощапова — Ротвейлером…
И поникла мама от слов его, и качнулась к окну, будто в спину ее толкнули. И, голову запрокинув, в осколок неба вглядываться стала до слезящейся боли в глазах. И, пальцы сцепив перед собой, закаменела.
И в позе этой застывшей услышал Валерик стон бессилия перед жестокой неправдой людей.
Виноватость свою чувствуя и жалость к матери, поскучнел Валерик. Хотелось успокоить ее, да не знал, подступиться как к такой отчужденно-далекой и строгой.
«И всегда в небо смотрит! Молится, что ли?.. А может, улететь собирается? Без меня и без никого. Мамка ты, мамка моя!.. Тебе так плохо, что даже не плачешь, как раньше…»
И вспомнил невольно, что бабушка Настя сказала, когда они в День Победы клали скромный букетик цветов полевых к столбику с красной звездой на братской могиле:
— Ты пытаешь, чего это бабы не плачут, как раньше? Плачут, внучек ты мой. Наши вдовы солдатские уже плачут без слез: до последней слезинки повыплакали. Душа без слез и воздыханий теперь надрывается в муках. Стоном стогне неслышно… А это горше всего…
— Сынок, это правда, что дядю Женю не пускают жить в собственном доме? — шепотом спросила мама.
— Это когда тетя Оля вышла замуж за инженера железнодорожного, а дядя Женя сам перешел жить на чердак, где дрова лежат в сарайчике. Он взял к себе иконы, граммофон и книги. А еще альбом с фотографиями. Там такие офицеры в царской форме старинной! И тетеньки с крестиками на косынках. И «1914 год» написано…
— Ты уже был там?
Валерик кивнул виновато.
— Что-нибудь взял? — негромко спросила, испытующе глядя на сына.
— Нет, — крутит головой Валерик. — И Толян ничего не взял. Он только ножик в руках подержал и все, потому что иконы смотрели на нас. Было страшно брать что-нибудь и стыдно.
— Не смей обижать дядю Женю, сынок! И ребятам скажи. Его так обидели больно… и государство, и люди… Может, мы его на ужин пригласим?
— А за ним приходили и сказали идти на допрос.
— Идти на допрос? — с испугом в голосе она переспросила. — На допрос! Сколько ж можно допрашивать?
— Они часто зовут, но потом отпускают. Он только дойдет до моста или базара, как опять возвращают. Подлетает на бричке НКВДешник: «Эй, ты, Уваров! Следователь вызывает! Бегом!»
Дядя Женя плечами пожимает: «Я ж только от него!» «Сказано, бегом! Растак твою так!..»
— Господи, и что они хотят узнать у калеки несчастного?
— Фамилии летчиков, что к власовцам ушли.
— Да?.. — замерла она, прислушиваясь к тишине, и шепотом спросила: — А ты откуда знаешь?
— Он Пальме, собачке соседской, рассказывал, что они хотят узнать.
— Уж ты скажешь, сынок! «Собачке рассказывал…» Собачке рассказывал, а им нет? Да когда это было такое?..
— Когда мы с Толяном в малине сидели, а дядя Женя курил на чурбане у сарайчика… А Пальма напротив него сидела и слушала. И хвостом подметала, и на нас все поглядывала… «Им ни в чем признаваться нельзя, — Пальме сказал дядя Женя и кулак показал. — Нельзя, потому что погибнешь потом». Вот он и молчит, а они его на допросы таскают и выспрашивают. Особенно рыжий какой-то… А Сережка-ремесленник говорит, что наш дядя Женя — герой настоящий. Его, наверно, пытают, а он молчит, как молодогвардеец! Он, может быть, в концлагере у немцев был Олегом Кошевым или Сергеем Тюлениным. Только мы не знаем этого… А Сережкин отец, дядя Ваня-корявочник, дяде Жене штаны отдал. А потом и мы все что-нибудь подарили…
— А ты что отнес?
Валерик втянул голову в плечи и еле слышно признался:
— Майку папину синюю…
— О, Господи! Последняя память из дома ушла!
— Потому что надо было быстро, а тебя не было, — сдерживая слезы, шепотом заговорил Валерик. — А дядя Женя увидел майку отцовскую и черную печать внизу военную… к лицу приложил и сидел так, пока мы ушли…
— Ты правильно поступил, сынок, — справившись с собой, негромко сказала мама. — Ты молодец, но брать без спроса — все равно, что украсть. А краденая вещь — не подарок…
И видя, что Валерик, облокотившись на стол, беззвучно плачет, сказала подобревшим голосом:
— Но дяде Жене можно, потому что он папин самый лучший друг… Отнеси-ка ему огурцов и картошки. Да оставь на постели, чтоб нашел в темноте… Боже мой, довели человека, что хлеб у собак отнимает… Ах ты, Господи, Боже Ты мой… Ты хоть знаешь, сынок, как сохранилась та папина майка? Не знаешь… У нас же тогда все сгорело, когда отступали немцы. А майка с разным бельем в саду на веревке висела. А теперь и она ушла. Папина вещь последняя…
Что-то еще говорила мама, но Валерик ее не слышал. Перед глазами воскресла картина прошедшего дня, и момент тот печальный, когда он, со щавелем в авоське, пробегал мимо столов под зонтами на дощатом помосте. И дядю Женю заметил, следившего за кем-то из-за дерева.
И Валерик бег свой замедлил, а потом и вовсе юркнул за ларек, распираемый любопытством: за кем дядя Женя подсматривает? «Шпиона, наверно, выслеживает, как наш разведчик Николай Кузнецов! На офицера, что ли, смотрит, что пиво пьет?.. Или на женщину его?»
На помосте, за единственно занятым столиком, офицер допивал кружку пива. На него, улыбаясь, смотрела красивая женщина и ситро неохотно тянула из стакана граненого.
Мальчик, ровесник Валеркин, в одной руке держал тарелочку с нетронутым ломтиком хлеба, а в другой — остаток котлеты. Мальчик вяло доел котлету, а ломтик хлеба, показав собачке рыжей, что в тени барьера лежала, на пол бросил и ногой от себя отодвинул, дескать, на вот, возьми, этот хлеб уже твой.
Собачка понюхала воздух и в запахе хлебном учуяла запах котлеты, и облизнулась, не трогаясь с места. Она была сыта, и хлебный дух ее не трогал, но приманивал запах котлеты.
Когда офицер допил пиво, и троица ушла, собачка лениво поднялась и направилась было к хлебу, да кто-то внезапно и грозно по настилу дощатому топнул ногой.
Собачка поджала хвост и за барьер метнулась, продолжая наблюдать за человеком, идущим к столу, под которым лежал ей обещанный хлеб.
Это шел дядя Женя к тому ломтику хлеба. Вот ботинок растоптанный рядом с хлебом поставил, наклонился к ботинку, будто собрался поправить шнурки, каких не было вовсе: заменяли их скрутки из проволоки. Наклонился, и хлеб подобрал, и в горсти за пальцами спрятал. Выпрямился, глянул по сторонам, и хлебную дольку обдул, и в рот положил. И локтями о стол опираясь, спрятав лицо в ладони, затих, охваченный вкушением медленным во рту растворенного хлеба.
Потом, оглядевшись по сторонам, стакан ситра, что мальчик оставил нетронутым, выпил и невольно вздохнул, стыдом придавленный.
И, руки сложив на столе, уткнулся в них головой обгорелой и замер.
Уваров и девушка из Вербного
— Солдатик! — Уварова окликнули, когда он уходить собрался. — Ходи-ка сюда!
Он огляделся: у такого же столика под зонтом улыбалась ему девушка высокая с уложенной косой на голове. Красивая смотрела на него доброжелательно.
И приманился к ней Уваров.
Смущаясь внешности своей, он подошел. Стараясь не смотреть на хамсу, что аппетитно красовалась на газете, на несколько картофелин, в «мундирах» сваренных…
— Подсоби вот пополудничать.
«Видела, значит, как я хлеб у собаки отнял и как его съел…»
— Извиняйте, что хлебца нима. А бульба своя, слава Богу.
И тряпицу с картошкой очищенной к нему присунула:
— Ешь, миленький… Ище бульба е, да чистить вот некому. На меня не гляди: я уже подкрепилась, слава Те Господи. Думала ж, вот-вот помру! Нима знать, як хотела есть, пока заседали в райкоме. За посевную бригаде нашей дали грамоту, а колхозу сказали, чтоб выдал нам премию. Дак на премию этих вот тюлек купила, да «подушечек» к чаю, да кой-чего моим девкам… Председатель жалея нас. А как не жалеть! И сеголета хлебушек жать нам придется серпами… Ручками этими вот, — сказала и руки убрала под стол. — Что в войну было так, что сейчас… Хоть бы нам лобогрейку какую прислали… Вроде как МэТээС обещал нам косилку прислать… И даже комбайн обещали, да мы им не верим.