Прикрикнув на лошадь, он закрепил вожжи и пересел к Кате.
— Сказывают, Сталин обнял ее и сказал: «Иди! Весь люд, который под немцами стонет, обойди; которые согнулись от неволи — выпрями, усталых — подбодри, а трусов — тех не щади». Егор те за ногу!
С Кати он перевел взгляд на неторопливо уплывавшие назад вершины сосен.
— Помолчал он, Иосиф Виссарионович-то, и спрашивает: «Не дрогнешь? Девушка ты и, так сказать, только в пору весны вступила. Может, в сердце-то твоем любовь первая, а в такое время душа, известно, только крылья распускает, нежности в ней столь… вроде соловья она». Вот он, Иосиф Виссарионович-то, и допытывался: найдутся у нее силы, чтобы порог ада немецкого перешагнуть, вдоль и поперек ад этот пройти?
Голос возницы звучал задушевно и так уверенно, точно он был очевидцем всего, что рассказывал.
Солнце освещало его лицо, покрытое седой клочковатой щетиной. Скулы блестели, и во впадинах под ними бледно вспыхивал румянец.
— Подняла она на него глаза… Такие, — говорят, — словно родничок, когда в него солнце глянет… «Не дрогну!» — Семен вытер глаза, приглушенно кашлянул.
Где-то близко раздался выстрел. Лошадь испуганно повела ушами. Теребя пальцами вылезший из полушубка мех, Катя не отрывала погорячевших глаз от лица возницы.
— Обнял, девка, еще раз ее Сталин накрепко, — голос Семена перехватился и задрожал, — а из глаз две слезы по щекам, на усы — дите ведь ему ненаглядное, души в ней не чает, а посылает-то на смерть, может…
Он сунул в рот потухшую цыгарку и, потянув губами, полез в карман за кремнем.
— Поцеловал и говорит: «Иди!» И вот идет она от деревни к деревне и…
Семен резко повернул голову.
Катя лежала, уткнувшись лицом в сено; плечи ее вздрагивали.
— Ты что это, девка? — испугался он.
— Так… Это я… так…
Лошадь стояла шагах в пятнадцати от разветвления дороги: Жуковский большак заворачивал влево, и на месте крутой кривизны от него отделялась дорога поуже, которая прямым коридором разрезала лес почти вплоть до хутора Лебяжьего.
— Спасибо, что подвез, дядя Семен.
Катя вытерла слезы и, ступив одной ногой на дорогу, встревоженно прислушалась к близким голосам. В шум леса, словно прибивая его к обледенелой земле, гулко ворвалось частое цоканье копыт. Из-за деревьев выехал всадник и вдруг, что-то крикнув, завертел коня на месте. Еще три всадника — два солдата и одноглазый вахмистр — во весь опор вылетели на большак и подскакали к саням. Остановленные на всем скаку, кони дыбились, показывая желтые зубы.
— Документ! — потребовал вахмистр.
Семен полез за удостоверением, в котором подтверждалось, что он работает на немцев, но вахмистр нетерпеливо качнул головой и ткнул шашкой в сторону Кати.
— Она!
Он жестом приказал ей открыть лицо. Катя не пошевельнулась.
— Дочь это моя, — сказал Семен.
— Документ! — надвигая коня на Катю, злобно закричал вахмистр.
Расстегивая пуговицы полушубка, она встала в санях во весь рост и мгновенно выхватила гранаты. От резкого движения узел шали развязался, и концы ее упали ей на, плечи. Глаза у Семена округлились, а из-под бровей Кати на него будто две молнии сверкнули.
— Гони!
Немцы, отпрянув от саней, суетливо сдергивали с плеч винтовки.
Семен хлестнул лошадь. Услышав за спиной взрывы, хлестнул еще раз сильнее и оглянулся. Чайки в санях уже не было. А там, где только что в окружении немцев стояли сани, густым облаком плавал дым, и оттуда неслись вопли раненых и храп коней.
— Жди девушку от Зимина! — долетел до него взволнованный голос.
Повернув голову, он увидел: Чайка стояла за сосной по левую сторону большака и торопливо застегивала полушубок.
— А предвестница эта… обязательно к вам придет… — скоро… Расслышал?
— Расслышал, Катерина Ивановна! — задрожавшим голосом крикнул Семен и, гикнув: «А ну, милашечка, Егор те за ногу, выноси!», — стегнул лошадь под брюхо.
Макс фон Ридлер сидел у себя в кабинете и пил водку. Веки у него были воспалены, лицо пожелтело и осунулось, словно после приступа изнурительной лихорадки. Пил, не закусывая, и не пьянел. К полуночи из трех бутылок, принесенных услужливым Августом Зюсмильхом (он теперь служил непосредственно в «особом отделе»), одна опустела совсем, вторая — наполовину. Ридлер тяжело поднялся и, подойдя к окну, расписанному морозными узорами, прижался лбом к стеклу, но холода не ощутил: сердце горячила бессильная ярость.
Жизнь превратилась в сплошную пытку. Словно эпидемия охватила район: бегут со строительства, покидают деревни — весь район угрожает стать партизанским. Сегодня на рассвете — впервые с той минуты, как он узнал о побеге уваровцев, — сердце наполнилось торжеством, но держалось оно недолго, потому что оказалось призрачным.
Торжество это — поимка покатнинцев: ночью они пришли в село, чтобы взять кое-какие вещи, и были схвачены случайно находившимся там эсэсовским отрядом; Ридлер, когда ему позвонили об этом, приказал до его прибытия ничего не делать с бунтовщиками. Садясь в танк, он потирал руки и придумывал, какой казни предать покатнинцев, чтобы нагнать ужас на все население и сделать невозможным не только повторение подобных бунтов, но даже и мысли о них. Но торжество развеялось еще в пути… Въезжая в Покатную, он знал, что не приведет в исполнение своих планов: до прибытия резервов из соседнего района строительству был дорог каждый трудоспособный человек.
Покатнинцев было больше двадцати. Оцепленные солдатами, они стояли тесной кучкой, смотрели на него открыто, и в каждом взгляде так и читалось: «Убивай! Сегодня нас — завтра твой черед!»
И не они, а он, Макс фон Ридлер, потупил глаза, когда отдавал приказ всех выпороть и под конвоем угнать На строительство. За истребление гарнизона и побег — только порка! И получилось не торжество, не ответный удар, а публичное признание своей зависимости от этих людей.
«Не нужно было самому ехать. Приказать бы по телефону, и все!» — бесился он, выезжая из Покатной. А в городе его ожидал новый сюрприз — Степка Стребулаев позвонил и сообщил, что «особого отряда» больше не существует: партизаны Зимина окружили их и всех уничтожили; удалось бежать только ему…
Ридлер долго стоял, сжимая посиневшими пальцами телефонную трубку. Налеты на Жуково и Большие Дрогали, казалось, создавали уверенность, что организованная им банда станет надежным инструментом, под ударами которого народ и партизаны разобьются на два враждующих лагеря. Теперь лопнула и эта затея…
Посылая за водкой, он пытался обмануть себя, будто стремление напиться до бесчувствия появилось не из страха, а просто из естественной потребности «встряхнуть нервы», которые чертовски долго находились в сверхчеловеческом напряжении. Но чем больше пил, тем отчетливее становилось неприятное ощущение шаткости своего положения.
Все, что представлялось вчера устойчивым, сегодня исчезло, точно суша под вспененными волнами; все меньше оставалось площади, на которой еще можно было твердо стоять. И чтобы удержать за собой эту «площадь», и не только удержать, а и вернуть все, за эти дни потерянное, необходимо было взвешивать каждый шаг, каждое движение. А он так глупо показал свое бессилие!
На стекле отпотело синеватое пятно с матовыми краями. Льдинки слезились, и лоб стал мокрым, но холода все не ощущалось, и водка не действовала, точно выпил простую воду.
На столе резко зазвенел телефон. Ридлер скрипнул зубами.
Звонили из Залесского. Начальник гарнизона сообщил, что солдаты, патрулировавшие возле ожерелковского концлагеря, перебиты партизанами, а ожерелковцы с семьями сбежали в лес. Не дослушав, Ридлер бросил трубку.
Минуты две он стоял, как в столбняке, потом дрожащей рукой схватил бутылку и налил стакан так полно, что водка плеснулась через край. Выпил, не морщась, не отрывая от стакана губ.
«Все население Ожерелок… Сколько же это работоспособных рук? Много…»
— Проклятая девка! — выругал он неуловимого агитатора — и вздрогнул: ему почудилось, будто стены кабинета сотканы из глаз. Все они смотрели на него: одни — большие и карие, как у того парня, что поседел и умер под пытками; другие — черные, словно смола, как у той девушки, которую он в прошлом месяце отдал в лесу на изнасилование солдатам.
И во всех глазах читалось: «Убивай! Сегодня нас — завтра твой черед!»
«Допился до чортиков!» — попробовал посмеяться над собой Ридлер, но… глаза не исчезали.
Они распаляли злобу, сердце колотилось одним желанием — увидеть на самом деле эти глаза, но не такими, а помутневшими, с уходящими под лоб зрачками.
«Психоз русских глаз» — это выражение он слышал, еще будучи в Польше. Рассказывали, будто в России работников гестапо во сне и наяву преследуют глаза тех, кого они замучили. Поэтому в практике гестаповцев так часты случаи выкалывания глаз. Он тогда смеялся над этими россказнями, а теперь сам все чаще отмечает, что не может спокойно видеть глаза русских, случайно встречающихся ему на улице. Чем это объяснить?