Они оставили машину на просеке и пошли в глубину леса. Несколько растянутых палаток зеленели между деревьями. Как дятел, торопливо выстукивала где-то машинка в лесной тишине. Были уже будни штаба; возле столовой на бережку лесного озера чистили картошку, и длинная низкая полоса дыма домашне напоминала о закипающем кипятильнике.
Они нашли палатку начальника оперативного отдела. Молоденький адъютант — казалось, довольный бивачным порядком, таинственной тишиной леса — пошел доложить начальнику. Они присели на ящик у входа в палатку. Жизнь уже замирала в лесу. Еще перекликались какие-то птицы — Соковнин узнал певчего дрозда. Тройным посвистом ответила далекая иволга. Уже вылупились из земли пыхалки, сыплющие черный дым, если ударить по ним, и высыпали семьи бледных поганок — наступала осень.
Только полтора месяца шла война. Но год, казалось, прошел с той московской ночи, когда все это началось. Соковнин старался теперь вспомнить до малейшей подробности московский покинутый мир. На столе остался приколотый кнопками белый лист ватманской бумаги с вычерченным портиком павильона для выставки. Это должно было быть его дипломной работой. В орнамент портика он хотел заключить мотивы северного эпоса, варьируя могучую и суровую сюиту Галлена. Он заставил накануне сестру Женьку играть ему Грига. Музыка Грига как бы дорисовывала эти мотивы, и он довольно насвистывал, вычинивая до тонкости жала свои карандаши (о, эта жадность к карандашам, хорошей акварели, ватманской бумаге!). В воскресенье утром они собирались на дачу. Неизменны все-таки законы жизни: Валька Долгущенко уже женился, Костя Кедров бывал повсюду с красивой глазастой Мариной, которая считалась его невестой, какая-то бледная молчаливая девица сопровождала повсюду даже заикающегося смешного Куренкова; только он, Соковнин, был один.
Но в воскресенье утром они не уехали — в воскресенье началась война. В воскресенье за один день полетело все — институт, проект, прошлая жизнь. Два дня спустя в полуподвальном помещении штаба военного округа ему и Кедрову выдали военное обмундирование. Грубоватые сапоги жали ноги. Из гимнастерок как-то по-юношески торчали шеи, и парикмахер, уже щеголяя лаконичным своим мастерством, безжалостно смахнул проборы и зачесы. За одну ночь преобразилась Москва. Потухли ее городские огни. Серый теплый сумрак тревожно и непривычно наполнял улицы. Машины с потушенными фарами медленно, как бы на ощупь, брели в темноте. У Центрального телеграфа, вдруг массивно и глухо выросшего в сумраке гигантским фасадом, покупали уже перед самым отъездом почтовые марки и открытки. Сразу опустела, точно смыло людей, эта широкая, людная улица. Тревога и разлуки, прощание и женские слезы, серьезные, побледневшие лица мужчин, притихнувшие дети, опасности войны, неопределенность сроков и судеб заполнили московские жилища. Голосом покинутого прошлого звучал по радио из громкоговорителей вальс, может быть последний для многих. В такси впятером, двое на коленях, с вещами, они ехали по темной улице: сумрак перешел уже в ночь, но небо, прикрытое облаками, было беззвездно — к темному, тоже вдруг сразу вздыбившемуся своей громадой в ночи Киевскому вокзалу. Они были уже не вчерашние студенты, не архитекторы, искавшие каждый по-своему назначение в жизни, — общая судьба объединяла их теперь в громадном и сложном организме армии.
В большом зале вокзала была непривычная пустота. Ни пассажиров, ни грохота багажных тележек, ни провожающих. Несколько скупых лампочек скудно горели высоко под потолком, придавая залу мрачную торжественность собора. Низенький батальонный комиссар, руководивший группой, коротко приказал построиться по двое. Они были уже на войне — она начиналась тут же, на темном перроне, где коротко гукали, точно боясь обнаружить себя, паровозы, и с гулким топотом тяжелых сапог шла на посадку очередная партия.
— Вот, Сережа, мы и на войне, — сказал Кедров.
Только два часа назад, обняв его обеими руками за шею и измочив слезами, с ним прощалась Марина, обещав верность навеки.
Они стояли со своими чемоданами попарно, готовясь переступить ту черту, за которой кончалась одна, привычная и знакомая, жизнь и начиналась другая, полная тревог и потерь. Поезд уходил во втором часу ночи. Они торопливо грузились в вагоны бесконечного темного состава. Июньское небо, не освещенное обычным заревом городских огней, было темно. В полутьме вагонов устраивались и знакомились военным знакомством, когда все сразу становится общим.
О, этот путь на юг! Уже к вечеру другого дня, белея чистотой своих хат, проходила Украина, полная июня, летнего изнеможения, неторопливых волов, волочащих арбы, вишенных румяных садов — всего, что лежало в душе как юность. Война казалась здесь дальше, чем на московском вокзале. Вдруг розовый отсвет ложился в окна вагонов — это шли поля маков. Потом их сменял смуглый отблеск тяжелых хлебов. Земля только готовилась принести урожай, но длинные составы с орудиями на платформах, тысячи людей, надевших военную форму, — все уже было обращено к другой цели, все катилось мимо на юг. В Киеве, на летнем широком перроне, который еще поливали водой, цвели в длинных ящиках табак и левкои. И долгий розовый закат за путями, и табак, который сильнее пахнул перед вечером, и перрон вокзала, где еще недавно провожали знакомых и близких, и были прощальные голоса, и женские счастливые лица, и впереди Крым и теплое море юга… Но надо было проститься и с этим.
Теплушки, в которые пересели через час, означали уже близость фронта. Киев — теплый, летний, в садах, с бледной, вылинявшей лентой Днепра — остался позади, как два дня назад осталась Москва. Над маленькой промежуточной станцией, застилаемый летними облаками, пролетел самолет с черными крестами на крыльях. Это была первая встреча с врагом. Дав короткую очередь по крестьянским подводам, самолет ушел дальше на юг. Мимо окон бежали поля без единого огонька в крестьянской хате, без костров в ночном — уже темная, глухая земля войны.
Полк, занявший новый рубеж, спешно окапывался в районе озер. Два румынских пехотных батальона, пытавшиеся развить наступление, были разбиты пограничными частями. Немцы предприняли глубокий танковый обход, и полк, оказавшийся под угрозой флангового удара, был отведен на новые позиции. Ивлев стал разбираться по карте. Добраться до озерного района можно только лесными дорогами. Придется ждать до утра.
— Постараюсь все-таки проскочить ночью, товарищ полковник, — хмуро сказал Ивлев начальнику оперативного отдела. — Я и так опаздываю на целые сутки.
Но уехать до рассвета им не пришлось. Лесная дорога была непроглядно темна. Шофер вытащил из машины сиденье и тут же после утомительного пути уснул. Соковнин, ломая сухарь, сидел на подножке машины. Ивлев нетерпеливо ходил взад и вперед, по временам останавливаясь и как бы прислушиваясь к тишине ночи, в которой происходило теперь скрытое движение.
— Многое на этой войне предстоит нам с вами испытать, лейтенант, — сказал он вдруг. — И отступать еще придется, и города оставлять… — Он с силой кинул в кусты посыпавший искры окурок. — А все-таки придет и наша пора!..
Он расстелил плащ и лег возле машины. Соковнин остался сидеть на подножке. Много позднее, приглядевшись к нему, он увидел, что Ивлев не спит: ему приходилось дожидаться, а он должен был действовать.
Высокие камыши тянулись по всему району озер. Целые полчища уток с выводками населяли эти прибрежные, сухо шуршавшие заросли. Не один охотник, сжимая винтовку, хмуро косился на запретный соблазн. Озерный чистый воздух, сыроватые тихие вечера, когда рыба пускает широкие круги по воде, низкий приятный дымок походной кухни как бы отодвигали войну. Но рыжая, выброшенная из окопов земля напоминала, что война близко, может быть, тут же за озером. Старик пастух, угонявший колхозное стадо, показал, что немцы ночевали в Дубках, в десяти километрах отсюда. Разведчики наблюдали ночью передвижение моторизованных пехотных частей. Кроме того, немцы подтягивали артиллерию.
Четыре орудия батареи капитана Ивлева занимали закрытую позицию возле безыменной высотки. Высотка поросла полевыми цветами и дикорастущими маками. Внизу торопливо бежала речушка с быстрыми темными малька́ми, любившими держаться на холодной струе. Почему-то особенно приманивала артиллеристов эта речушка. Может быть, напоминала она родной дом, любимую с детства какую-нибудь Голубиху или Протву, где ловили мальчишки возле песчаных отмелей колючих сердитых ершей. Не раз, отправившись за водой с котелком, дольше обычного задерживался кто-нибудь из расчета, наблюдая игру проворных и, казалось, счастливых рыбешек. Было от чего испытывать счастье: и сильная прохладная струя, и золотые дрожащие пятна почти до самого дна, и мягко стелющиеся подводные травы, в которые при малейшей тревоге хорошо прятаться рыбьей пугливой душе.