Гитлер встретил его, угрюмо насупившись. Немым жестом пригласил к столу, молча уставился на развернутую карту, и Манштейн последовал за его взглядом. Карта была с обстановкой более чем годичной давности, когда правое крыло фронта, касаясь Волги, спускалось затем к подножию Кавказа.
Наконец Гитлер поднял на него глаза и, зло скривив рот, заговорил раздраженно, глухо:
— Вы искали войны. Я дал войну, дал лучшие войска, дал власть. Довел вас до Москвы, до Волги и Кавказа. Теперь спрашиваю: где мои войска, на что употребили вы данную вам власть?
Грозно уставившись на фельдмаршала, он ждал ответа.
— Мой фюрер, я служил вам честно, как солдат. Была у войск слава, были победы. Но злой рок…
— Не злой рок, — перебил его Гитлер, — вы не исполнили моих приказов. Куда пустили русских? — распаляясь, включил он приемник. — Слышите, Москва палит из пушек? Это салют! Ее войска форсировали Прут и уже в Румынии.
Манштейн узнал знакомые залпы и съежился.
— Это вы пустили их в Европу. Я приказывал стоять — вы пятились. Я приказывал наступать — вы сдавали позиции. Знамена славы втоптаны в грязь. Майн готт! За что он послал мне таких бесталанных генералов и фельдмаршалов?
В ярости он зашагал из угла в угол. Затем вдруг остановился и снова уставился на Манштейна:
— Я отдал силы всего рейха, чуть не всей Европы. И что же? Вы бежите. Нет, такого своеволия и такой трусости больше не потерплю. Без вас справлюсь с положением. Вот будет секретное оружие — тогда ничто не устоит. А теперь ступайте. Ступайте и думайте, что вы сделаете для рейха. Я еще потребую вас.
Проводив фельдмаршала долгим и мрачным взглядом, Гитлер обернулся к столу и уставился на злополучную карту. Карту его побед и его поражений. В неудачах он всегда усматривал коварство судьбы, во всех успехах — собственные заслуги. Ясно, ему не на кого надеяться — лишь на свой гений. Как же теперь повернуть ход событий? Ведь еще недавно его власть была так всесильна и безгранична. Он мог делать все, что хотел. Мог добиться любой победы. Отчего же не смог он сделать, чего хотел, и сделал чего не хотел, — пустил русских в Европу? Выходит, власть его призрачна. А без власти трудно повелевать: пустой мешок не стоит, а падает. Выходит, история сильнее его, и ему приходится уступать.
Невольно перевел взгляд на часы. Маленькая подвижная стрелка неутомимо отсчитывала секунду за секундой. Минутная и часовая казались неподвижными. Тем не менее их ведет за собою эта крошечная стрелка. Не так ли и в жизни? Он видит лишь масштабное. А движут его, это главное, простые незаметные люди, которых он не признавал достойными своего внимания. Их дело, их борьба вершит судьбами мира. Он же, властвуя над всем рейхом, ни в чем не считался с ними. А ведь с них, как ход часов с секундной стрелки, начинается весь ход событий. Как же подчинить их себе? Своему делу? Уступить им, считаться с их желаниями и стремлениями? Нет, тысячу раз нет. Лишь устрашить их и любой ценой подчинить своей воле. Ибо страх правит миром, один страх!
4
За два дня санитарная машина примчала Голева в Киев. Пуля не задела кость, и плечевое ранение оказалось не из тяжелых. А недели через три, когда письма однополчан пришли уже с территории Румынии, заживавшая рана беспокоила все меньше и меньше. Рассчитывая на скорую выписку, Тарас не терял связи с полком.
Дни текли мирно и спокойно. Радовали вести с фронтов. Война стремительно покатилась под горку, и уже ощущалось приближение скорой победы. Большой победы. Окончательной.
Впрочем, приподнятое настроение уральца оказалось недолговечным. Его омрачили слухи, невесть откуда залетевшие в госпиталь. С Ватутиным несчастье. Объезжая войска, он был смертельно ранен врагом, и жизнь его в опасности.
У Голева захолонуло сердце. Неужели не выживет? Потерял покой и весь госпиталь. Людей томила неизвестность, и горе стало всеобщим.
С утра до ночи только и говорили, что о командующем. Без конца вспоминали встречи и разговоры, рассказы очевидцев. Один из сержантов целый час пил чай с офицером в летной куртке. Думал, тыловик из авиачастей, так как тот все расспрашивал о снабжении, о кухнях, о бане. Сержант даже выпросил у него перочинный нож. И вдруг узнал, что перед ним сам командующий фронтом. «Ну и влип!» Слова не мог вымолвить. А попытался возвратить нож — тот посмеялся только. Обойдусь, говорит, возьмите на память.
— Вот он, ножик-то, пуще глаза берегу, — протягивал сержант раненым редкостный подарок командующего.
Другой еще на Дону спал с Ватутиным в одной машине, и оба ужасно промерзли. Простой души генерал. Молодой офицер из охраны вспоминал, как командующий занимался иногда с солдатами математикой. Он высоко ценил ее, считал необходимейшей наукой.
Голев рассказал про встречу в Чепухино.
Вспоминали бои у Волги, на Дону, на Курской дуге. Нашлись очевидцы, видевшие Ватутина на танке в дни горячих схваток под Курском. Бесстрашный генерал!
Хотелось надеяться на лучшее, но вот настало черное утро, покончившее со всеми надеждами. После тяжелой операции командующий скончался. Убитые горем, раненые смолкли и перестали глядеть друг на друга. Они ни в чем не находили утешения.
Не только выздоравливающие, но и те, у кого далеко не зажили раны, требовали немедленной выписки. На фронт, в бой! — этим жили все. Тарас тоже написал рапорт с просьбой направить в действующий полк.
У начальника госпиталя возникло немало новых забот, и, чтобы хоть как-нибудь успокоить раненых, он разрешил выздоравливающим проститься с Ватутиным.
Третьи сутки мимо гроба скорбно тянулся нескончаемый людской поток. Шли рабочие, не жалевшие сил для фронта. Шли колхозники украинских сел, уже вызволенных из неволи. Шли воины-герои, освободители родной земли. Люди всех званий и профессий шли проститься со своим полководцем. Среди этих людей он много лет жил и работал. Тут он командовал взводом и ротой, начальствовал в штабах, возглавлял армии, в которых служили их сыновья или они сами.
У гроба Тарас еще более замедлил шаг, не сводя глаз с покойного. Казалось, лицо командующего нисколько не изменилось. Оно все такое же, каким было в Чепухино и там, на берегу Днепра, когда Ватутин вручал награды героям. Все такое же мужественное и просветленное, живое, и просто не верилось, что уже никогда не разомкнутся эти веки, не раскроются плотно сжатые губы.
Смерть, жестокая, безжалостная смерть! Ничто живое не мирилось сейчас с ее роковой неизбежностью.
У изголовья покойного Тарас увидел двух женщин. Жена и мать. Сраженные горем, они безмолвно держали детей за руки. Голев так и уставился на мать Ватутина. Как сломило ее горе! Там, в Чепухино, возбужденная встречей с сыном, она была вся в движении, и какой радостью светились тогда ее сразу помолодевшие глаза. Сейчас она казалась постаревшей на десять лет. Глаза погасли, лицо почернело. Вся она как-то согнулась, сжалась и с ужасом глядела на лицо сына.
У Голева сдавило горло, и чуть не застыло сердце. Тысячи, многие тысячи людей с радостью станут ее сыновьями. Только ей нужен один этот, что лежит в гробу, самый близкий и дорогой.
Она глядит и глядит на его лицо — лицо своего сына. Мимо гроба течет и течет людской поток. Растут горы цветов, алеют полотнища знамен, повитых черным крепом, знамен, славу которых он приумножил своими подвигами. Все новые и новые венки. На лентах золотом отливают буквы: «Нашему Ватутину», «Витязю родной армии», «Народному герою».
Но что ей сейчас, маленькой слабой женщине, до всего, что происходит вокруг? Даже самое высокое признание заслуг ее сына не в силах ослабить материнского неизбывного горя.
Тарас понимал это горе, оно и у него комом стояло в горле, было болью и стоном его сердца. Он знал уже: эта маленькая женщина, всего месяц назад потеряла двух сыновей, тоже погибших на фронте, и как же неизмерима ее душевная боль у раскрытого гроба третьего сына.
Голеву стало не по себе. Нет, он не может пройти мимо, не сказав ей хоть одного доброго слова. Он порывисто отделился от людского потока, скорым шагом прошел мимо почетного караула, вызвав недоумение на лицах генералов, и решительно направился к обеим женщинам. В двух шагах от них он замер на месте и, почтительно склонившись, тихо сказал, обращаясь к старшей:
— Примите низкий поклон солдата… И, если можно, позвольте руку…
Она с готовностью протянула обе руки, и Голев осторожно взял их, сочувственно сжал сухие холодные пальцы, и над этими материнскими, так много знавшими труда руками склонил свою седеющую голову.
— Нашу любовь примите. Мы все разделяем ваше горе. — Затем повернулся к жене Ватутина: — И вам, Татьяна Романовна, низкий поклон и нашу любовь… Мы тоже в горе.
Густой людской поток стихийно вынес его на улицу. Все кругом как бы поблекло и потускнело. Улица казалась черной, дома тоже черными, даже солнце виднелось черным кружком на хмуром небе.