Но всесильный, спесивый магнат оставил без внимания проявления недовольства.
Больше того, под предлогом, что ему нужны помещения для военнопленных, решил выселить из фольварка прежних батраков-беженцев, а дома переделать в казармы. Беженцы заволновались, ходили объясняться в контору.
Управляющий, толстый поляк с холеными усами, ходивший со стеком, которым иногда хлестал женщин и ребятишек, вскочил из-за стола.
— Бунтовать вздумали?! Вы у меня за это поплатитесь.
— Нам терять нечего. Нищему пожар не страшен.
— Красным петухом грозите? Или давно вам казаки спины не чесали нагайками?
— Пугаете нас, пан управляющий. Только весь народ не перепорете. А справедливости мы добьемся.
Часть беженцев разбрелась по соседним деревням, ища крова у мужиков. Другие остались ночевать под открытым небом у болота, до утра жгли костры. Управляющий вызвал объездчиков и поручил им зорко охранять имение.
Наутро по просьбе Цебржинского местный полицмейстер Климов затребовал из уездного города Рогачева отряд жандармов. Среди уволенных начались аресты. «Зачинщиков» — нескольких вернувшихся по ранению фронтовиков и женщин-беженок — под конвоем отвезли в уезд, заключили в тюрьму.
Помещик хотел запугать «холопов», а вышло совсем наоборот: бывшие батраки устроили сходку, потребовали вернуть им жилье, работу. Угрожающие выкрики долетали и до панского замка.
В окрестных деревнях внимательно следили за событиями. Отец в эти тревожные, полные напряжения дни ходил еще более суровый, сумрачный. При мне он говорил соседу:
— Похоже, Цебржинский осекся на этот раз. Не удастся ему отыграться на мужицких спинах. Время не то. Народ озлоблен: слышь, какие речи говорят? Того и гляди за вилы возьмутся, как в девятьсот пятом. Разнесут усадьбу. Да сколько солдат на станции. С оружием. Думаешь, их жандармы не боятся? Ведь мужья-то у баб, которых пан выгнал, на фронте!
Я тоже с волнением наблюдал, как развертываются события. На моей памяти таких «беспорядков» наша округа еще не знала. Я смутно понимал, что каким-то образом события в поместье имеют отношение и ко мне. Я тоже чувствовал себя крошечной частичкой трудового народа. Сумеют ли люди отстоять свое достоинство, права? Перестанут ли наконец с ними обращаться, как с бессловесным рабочим быдлом?
Мне запомнились слова отца, сказанные угрюмым и решительным тоном: «Сейчас такое время: всем надо собираться, как прутьям в один веник. Так-то нас не сломаешь. Говорил я тут кое с кем, поддержим батраков».
Местные власти не решились действовать круто.
Арестованных вскоре выпустили, и пан Цебржинский вынужден был принять обратно на работу большинство уволенных и снова разместить их в фольварке.
Стремясь ослабить возмущение батраков, сгладить у окрестного населения впечатление от произвола, Цебржинский решил устроить «зрелища». Рядом с лавкой торговца Менделя и полицейским участком он приказал военнопленным австрийцам по воскресным дням давать концерты оркестра.
Летними вечерами веселые подмывные звуки созывали народ. Послушать музыку и потанцевать приходили девушки, парни, молодые солдатки и, как всегда и везде, вездесущие мальчишки. Мы дивились на пленных, на огромный барабан с медными блестящими тарелками и особенно на «скрипку-корову» — так у нас называли контрабас, до этого не виданный в наших местах. На «корове» играл громадный рыжий и сутулый австриец с закрученными усами, немного знавший русский язык. «Здоровый девушке» — так обычно с улыбкой приветствовал он своих слушательниц.
Оркестром дирижировал низенький толстый австрияк в мундире мышиного цвета. Он важно размахивал короткими руками. На нас, мальчишек, посматривал презрительно и не позволял трогать музыкальные инструменты. «И чего размахался? — размышляли мы. — Без него, что ли, не сыграют? Еще поправляет всех…» Обычно возле оркестра стояли два-три вооруженных русских солдата — конвоиры.
И австрийские песни, и музыка были чужды нам. Запомнилась лишь песенка, которая называлась, кажется, «Красавица Ойра», близкая по ритму к славянской народной музыке. Да еще остались в народе веселые анекдоты о рыжем австрийце и пузатом дирижере.
Военнопленных из имения убрали сразу после Февральской революции. Почти вслед за ними уехал и сам помещик Цебржинский со всей семьей и приближенной челядью: вероятно, испугался народной расправы, решил за границей переждать «смуту». С тех пор мы его больше и не видели. В имении остался управляющий, приказчики, объездчики во главе с бывшим гусаром, двухметровым Антоновым. Они наблюдали за работами на полях, в фольварке, по-прежнему строго оберегали панский дом, лес, добро, а полученные деньги отправляли в банк.
Весть о свержении царя всех ошеломила. Кумачовые банты прикололи себе и рабочие-путейцы, и солдаты, и лавочники, и кое-кто из начальства, и даже лица духовного звания.
— Теперь живи как хошь, — раздавалось отовсюду. — Царя нету. Свобода.
— А стражники?
— Говорят, в Могилеве народ самосудом решил расправиться с квартальным.
Лишь церковный староста укоризненно качал головой и говорил, что быть беде: как же это можно жить без царя? Искони Русь святая держалась на вере да престоле. Старухи предсказывали конец света, судачили, что в народе появился антихрист, именно сейчас ему исполнилось тридцать три года и он начал мутить православных.
Все вокруг бурлило. На станциях митинговали солдаты, требовали немедленного конца войны. Их перебивали офицеры, призывали сражаться с немцем «до победы». Тут же выступали транспортники: требовали действительного равноправия, улучшения жизни. А белорусские буржуазные националисты ратовали за отделение от России.
Работы на путях, по существу, прекратились, составы простаивали сутками.
Подошла весна, растаял снег, набухли, лопнули почки на березах вдоль Екатерининского тракта, а все шло по-старому. Управляющий пана Цебржинского так же заставлял батраков строго выполнять работы; так же торговал прижимистый Мендель в своей лавке; стражники важно расхаживали в красных повязках, да еще появилась милиция; по-прежнему служил в церкви поп Страдомский. Жизнь дорожала от базара к базару, рабочие и крестьяне питались еще скуднее, чем раньше. Чувство какого-то великого обмана стало охватывать народ. Ну вот и свобода, а что же изменилось? То, что каждому стали говорить «гражданин» да красные банты нацепили? Кто жил хорошо, тот и живет хорошо, а кто плохо, так и не простился с нуждой.
А война продолжается, рекой льется кровь…
Через рабочих, приезжавших из Гомеля, Харькова, до нас доходили слухи о революционном брожении в Петрограде, Москве, в других промышленных центрах России. Знали мы о забастовках, кое-что о социал-демократах, слышали о Ленине.
И вот наконец у нас на Жлобинском узле состоялось большое собрание. К депо сошлось больше тысячи транспортников, представителей всех служб узла, рабочих из мастерских, путестроителей. Из эшелонов привалило множество солдат; были и мужики из соседних деревень. Громадная толпа гудела, бурлила, в ней чувствовалась великая сила.
На этом митинге я впервые увидел большевика — члена Полесского комитета РСДРП(б) и глядел на него во все глаза. Рядом с ним стоял всем нам хорошо знакомый Карпович, пожилой приземистый котельщик нашего паровозного депо, участник событий 1905 года. Лишь теперь мы догадались, что наряду с другими большевиками-подпольщиками Карпович проводил большую работу на железнодорожном узле. Лишь теперь все поняли, почему он так часто и подолгу задерживался с рабочими в депо или на путях, заводя острые, смелые беседы, почему толкался среди солдат у эшелонов, иногда присаживаясь похлебать из их котелка.
— Вон какой головастый человек с нами живет, — тихонько переговаривались два слесаря, — А нам-то с тобой и невдомек было.
На Карповича смотрели так, будто только что его увидели.
Большевистские ораторы доходчиво разъяснили собравшимся суть Февральской буржуазно-демократической революции, что из себя представляет Временное правительство и что такое Советы рабочих и солдатских депутатов, к чему сейчас призывает Ленин. Мы, ребята, и то стояли взволнованные.
Выступавших было много. Общее одобрение вызвала бойкая речь литейщика из паровозного депо, малого в расстегнутой ватной тужурке, сбитом набок форменном картузе, из-под которого торчали соломенного цвета волосы:
— Обрадовались мы в феврале революции, как пасхальному яичку… а яичко-то оказалось с тухлинкой. По-прежнему нам говорит начальство: «Поднатужься! Поторапливайся! На оборону работаем!» А из-за чего, если спросить, лично мне воевать? Вот из-за этого тряпья? — показал он на свой засаленный пиджак и сбитые грязные сапоги. — Так я их могу снять и отдать немцу: бери! Подавись! Только он их едва ли возьмет…