Взглянул недоверчиво:
- Вы здесь зачем?
- Да вот, толковал с Георгием Петровичем...
- А-а, - рассеянно протянул, - ну... и что?
- Да у меня ничего, а вообще-то новости, кажется, есть?
- А что? - схватился Малинин.
- Слухи всякие панические о красных, о гибели роты...
- А, да, да... это очень неприятно...
- Говорят, Иван Николаевич, у нас даже расстрелять кого-то принуждены были?
Грубо, вызывающе:
- Откуда вы знаете?
- Да хозяйка моя чего-то болтала...
Малинин съежился, забегал глазами.
- Не знаю... не слыхал. Не слыхал...
Расстались.
* * *
Дневник Баландина. ...Второй день тюрьмы. Я думаю, их будет немного. Сегодня мне повезло. Я открыл, что кусок подоконника в моей камере отнимается. И маскирует маленькое углубление-тайничок, где частичка моего "я" сможет укрыться от тюремщиков. Теперь в "свободные" часы, а они все у меня свободны, я пишу на листе тетрадки и прячу написанное в свое хранилище. Почему я пишу? Может быть, потому, что во время писания я снова вольное существо; может быть, пишу оттого, отчего поют птицы? Просто - хочется. В сущности, моя песня не должна быть веселой. Уж очень любопытно и даже погано-любопытно на меня все смотрят. Помню вчера, когда меня привели в контору, помощник начальника тюрьмы, принимавши меня, особенно заинтересовался препроводительной бумагой и спросил: ваша фамилия Баландин? Я подтвердил. - Заложник Баландин, - исправил он.
И все, кто был в конторе, писаря и надзиратели, украдкой, с острым любопытством юркнули по мне мышиными взглядами.
Стало противно и я разозлился. А в общем, я совершенно спокоен. Словно перешагнул какую-то неизбежную грань, к которой подготовил себя давным-давно. Да, впрочем, разве не сидел я в царских тюрьмах? Теперь, пожалуй, только острее думаешь о том немногом времени, которое у меня осталось. Что делать? Таков безумный темп текущих дней.
Тюрьма наша старо-сибирского типа, вроде тех острогов, которые описывал Достоевский. С забором из палей, остроконечных, стоймя поставленных бревен. В середине разбросаны потемневшие от дождя деревянные бараки. В одном из таких жилищ приютился и я. И мне дали отдельную маленькую камеру. Это - при общем-то переполнении тюрьмы... Подозрительное внимание и многообещающее. Сквозь решотку окна мне видна небольшая площадь двора, да пали, и только вверху клочок голубого неба. В сумерках вчера у окна появился некто с винтовкой и, должно быть, ходил всю ночь, потому что, когда я проснулся на секунду и услышал, как в городе, с колокольни ударили три часа, снег поскрипывал от мерных шагов. В моей камере глухая, тяжелая дверь с квадратным оконцем, заделанным решоткой. Смотрит на меня это оконце, точно морда в железной маске...
* * *
Арестовали меня в кооперативе без ордера, в тюрьму привели - без допроса. И у них слишком мало времени, чтобы тратить его на пустяки. У кого же, все-таки, больше, - у меня или у них?
По старой привычке, когда заперли меня сюда, когда надзиратель, как домовитый хозяин, позванивая ключами, ушел из барака, я стал исследовать свою камеру. И нашел отымающийся подоконник, может быть, тут есть еще какое-нибудь таинственное место - наступишь на него, придавишь незаметный гвоздь и откроется вход в подкоп, в дорогу к воле, - морщусь, а добавляю: и к жизни. На коричневых бревнах стен предшественниками моими нацарапаны надписи. Одна - сентиментальная и наивная: "Прощай, дорогая свобода, прощай, дорогая Анюта".
Не всякому дано постигнуть значение этого слова - "прощай". Впрочем, об этом нечего думать. А вот проанализировать свое
внутреннее состояние я пытался уже вчера. И оно мне представилось так.
Я, как шахматный игрок, увлекся разыгрыванием, захватившей меня, интереснейшей партии. В величайшем сосредоточении, от которого я отрывался лишь для того, что подарило меня непередаваемым счастьем и радостью, что поможет мне и в эти дни, в величайшем, повторяю, углублении я делал зависевшие от меня хода и, рядом сложных и рискованных комбинаций, приближался к развязке. И вот, в тот момент, когда я жил этой моей шахматной доской, и сам был действующей на ней фигурой, чья-то тяжелая ослиная нога опрокинула мою доску, безнадежно смешала и перепутала фигуры. И это в момент наивысшего напряжения, в момент захватывающего ожидания.
И, конечно, я был бы сейчас глубоко несчастен, если бы я был одинок. Но у меня есть три обстоятельства, три причины не быть одиноким. Между мной, в этой темной каморке и тем широким светом, за остриями палей, - между нами есть связь. Связь в моей уверенности, что игра не кончена, что сегодня-завтра зазвучит этот торжественный давно назревший - шах, а потом и - мат.
Это - первое.
Между личным и общественным у меня разницы нет. А потому, когда я устаю на передумывании случившегося со мной, я отдыхаю на другом, на том, что дала мне замерзшая речка и солнечно-звеневший, почти весенний день. В этом чувстве, которое я принес и сюда, для меня, как бы внутреннее мое солнце.
Это - вторая причина. Разве я одинок?
И, наконец, я сознаю, что пока - я хозяин сам над собой. Правда, здесь надо быть очень осторожным и не довести до такого момента, когда у меня отнимут это мое преимущество. Но пока... и теоретически, да и практически, конечно, - это так. Надзиратель не бывает в бараке целыми часами. А у меня есть ремень от пояса и зацепить его или закинуть за что-нибудь уж всегда найдется. Наконец, мой страж, по просьбе, отворяет дверь и входит ко мне один. А у меня есть прекрасный кирпич, который вынимается из печи. В таком случае револьвер надзирателя может переместиться ко мне. Правда, старый полицейский Смит-Вессон, но для меня
и одного патрона хватит, а пять других могут быть раньше, как выражаются в афишах, - для почтеннейшей публики... Во всяком случае, это возможности серьезные и они придают определенный тон моему настроению.
Так ли уж, в самом деле, я одинок?
* * *
Новый день и как будто бы последний. Действительность напоминает. Утром, после поверки, около камеры моей зашаркали шаги, загремели ключи. Но, так как было утро и даже в проклятый острог день заглянул бодрящим и свежим светом, я не почувствовал никакой тревоги. Дверь отворилась, вошел холодный, небритый старик, - начальник тюрьмы. Из-под седых, клочкастых бровей поглядел на меня, как я почувствовал, испытующе и недоброжелательно. Формально спросил: нет ли заявлений. Я попросил книг. Старик сунул пальцем на старшего - дать! И все ушли.
И вот, недавно, когда потухал короткий вечер и огненным плакатом отпечатало солнце на стенке окно с решоткой, лязгнул замок и служащий арестант, вместе с ужином, протянул мне книгу.
Я помню его любопытные, чорт возьми, как у всех, глаза. Надзиратель быстро захлопнул дверь, и я не успел ничего спросить.
Однако, начальник тюрьмы - любезен. Прислал приложение к "Ниве" за 1890 год. Немного запоздало, для нашего, 1919 г. Машинально я раскрыл книгу и сразу впился глазами. На внутренней стороне обложки, торопливо и неразборчиво была свежая, как мне показалось, карандашная надпись: "Товарищ из барака N 7, (это - номер моего барака), шлем извещение, что прошлой ночью взяты и казнены десять наших товарищей. Будь прокляты убийцы. Есть сведения, что этой ночью...". Надпись оборвалась.
Я перелистал всю книгу, пересмотрел все строки, отыскивая продолжение и не нашел. Что-то, видимо, помешало моим неизвестным друзьям. А, может быть, провокация? Я с презрением посмотрел на дверь. Не испугают. Но... кому это было бы нужно?
Разве в моем положении недостаточно ясности, чтобы понадобилось прибегать к каким-то намекам?
Нет, писал не враг.
Надо приготовиться. Я принимался ходить по камере и, замечая, что непроизвольно ускоряю шаг, - садился. И думал тогда о замерзшей речке, о лучезарных, голубых и бесконечно-дорогих глазах... Мне становилось грустно и отрадно. Спокойная и мудрая смягченность осеняла душу. И незаметно подкралась ночь и все укутала глубоким, нехорошим мраком.
Теперь я мог писать лишь ощупью. Я часто отрывался от бумаги и начинал ходить. Как мне хотелось бы сейчас увидеть всех товарищей. Хоть на одно короткое мгновенье посмотреть их лица. Ну, а ее я не хотел бы видеть. Я говорю неправду - конечно бы, хотел. Всей силою хотел! Но только так, чтобы она меня не замечала. Иначе... это был бы ужас...
Какая тишина.
Я думаю, в таком безмолвии легко сойти с ума.
А интересно, больно или нет, когда тебя расстреливают? Вероятно - нет.
Но вот, когда начнут прикалывать штыками - это гадость...
Живое, мягкое и теплое тело. И железный, туповатый, твердый штык...
Как несовместимо... Однако, совмещают. Таинственно: расстреливают.
Даже говорят на воле об этом шопотом. Где? - Неизвестно. Кто? Неизвестно.
И вот, может быть, через час, через два, - ты, именно ты, думающий об этом, постигнешь тайну... Но какою ценой? Эту фразу поет кто-то в "Пиковой даме". Дорого бы дал я, чтобы сейчас послушать эту музыку...