бусинами.
Бисеринами. Прыгающими у ног. Я не могу вместить этого взрыва сведений после нескольких месяцев пустоты, безмолвно стоящей за фамилией с инициалами. Вызовет ли Сызранцев у меня симпатию, уважение, любопытство? Я только сейчас понимаю и задним числом пугаюсь, что это ведь мог быть и стукач, и официозный Рюхин, и никакой случайный знакомый. Но мне сказочно повезло, и я смиренно проглатываю иронию, с коей он смотрит на меня. Прекрасная фотография: полуулыбка; умные глаза, наверное, карие; волосы волной назад, наверное, шатен; пиджак из чего-то похожего на вельвет. Дальше плохо, сердце бьется, жаркая волна, беспричинный страх, пот. Паническая атака. Они случаются у меня. Самая суровая произошла в Ленинграде, когда посещал Эрмитаж. Картины. Очень много звучаний и смыслов. Проникали в меня, и каждая со своим посланием, я погибал. Убежал из музея, стоял на площади, сердце долго успокаивалось, как эхо удаляющегося кошмарного сна.
Тоже пришлось остановиться. Сел на стульчик в углу комнаты, поручил сам себе должность музейной старушки. Грибов не возразил. Руки за спину, смотрит в окно.
За окном двухэтажный особнячок, пыльный.
Неожиданно — старческое сопрано за стеной, дребезжит, но точное:
— Я встрееетил вас, и всеее былое в отжииившем сеердце ооожило…
— Полина! — кричит Грибов, не оборачиваясь. — Она поела!
Вчерашняя женщина образуется в дверях.
— А самому слабо отнести? — недовольно спрашивает она.
— Посетитель, — говорит он.
— У поющей хороший слух, — говорю я, чтобы как-то извинить свое присутствие.
Полина заходит в комнату.
— А вы вообще откуда о нас узнали?
Приходится выдать Евгения. Привел Евгений хвоста, как ни крути.
— Кто бы сомневался, что это твой прекрасный, — говорит Грибов Полине.
— Я вспооомнил вреееемя, время зо-ло-то-е…
— Она поела, — напоминает Грибов.
Очевидно, пение и еда как-то связаны.
Женщина срывается с места, почти хлопает дверью.
— А в других комнатах что?
— Это вся экспозиция, — отвечает Грибов.
Пожалуй, мне пора, но мешает ощущение неполноты и незавершенности. Во-первых, я фрагментарно усвоил информацию. Во-вторых, жители этой квартиры представляются мне не менее интересными личностями, чем Сызранцев. Как они с ним связаны, неужели никак? Быть того не может.
— Когда я могу прийти еще?
И тут неожиданное.
Грибов оборачивается ко мне от окна.
— Вы уверены, что в этом есть необходимость? — спрашивает он.
Это все крайне странно. Разве им не нужны посетители? Хотя за вход они ничего не взяли — сказали… не помню, какое-то смутное объяснение.
— Мне интересна личность Климента Алексеевича, — говорю я максимально напористо. — Я хотел бы серьезнее ознакомиться.
Он смотрит на меня, как будто прикидывает в уме, какое именно из объяснений подойдет, чтобы я отвязался. Перебирает. Выбрал.
— Возможно, мы закроемся на месяц. На реконструкцию.
Наверное, врет. Но не уличить.
Я не знаю, что делать, но понимаю: если наш разговор останется в реальной плоскости, я буду вынужден уйти, и неизвестно, пустят ли меня опять в эту странную музейную квартиру. Не пустят, как не пустят? Ну, например, просто не откроют, с них станется. Скорее всего.
Грибов ждет: вопрос решен, и я предполагаюсь уходящим.
— Но послушайте! — говорю я.
И увлекаю его на свою территорию. Прибегаю к доводам экстравагантным. Говорю про исчезающих в небытии людей и свою жалость к ним, про бесконечность пространства, открывающегося в сносках, и про безуспешное чтение воронежских газет. Он молчит — значит, слушает, хотя со стороны, конечно, нет более дикой картины, чем визитер, который намерен посещать музей, потому что охвачен состраданием.
Подействовало, однако:
— Мы открыты каждый день, кроме понедельника. С часа до пяти.
Итак, мне больше нет нужды ходить в Ленинскую библиотеку, это немного печально, я ведь привык. Что теперь будет? Со временем я найду новую неизвестную фамилию в примечаниях?
Сызранцев почему-то беспокоит меня.
Я заставляю себя не ходить в Ленинку, просто гуляю по Москве. В этом году удивительно теплая осень, весь сентябрь стояла практически летняя погода, да и теперь вполне комфортно. Москва не спеша остывает. Я хожу любимыми переулками, на конце каждого из них — что-то приятное. Собиновским всегда прохожу к консерватории, куда не дерзнул поступать. Выбрал синицу в руках, но не жалко — я люблю слова не меньше, чем звуки. Раньше можно было пройти через школьный двор в конце переулка, потом задами вспомогательных консерваторских зданий и через арку между Большим и Белым залами выйти прямо к кассам. На одном из конкурсов Чайковского, они же Чайники, я так ходил. Я очень страдал тогда из-за Лизы, и конкурс спасал меня. Волноваться за участников, любить и отвергать, восемь раз послушать Первый концерт Чайковского.
Теперь это Малый Кисловский переулок.
Возле ГИТИСа роятся громкие первокурсники, уверен, что первокурсники, у них наибольшая нужда при любой возможности показывать себя вовне. Девушка, похожая на Катю, громко курит и смеется с молодым человеком в длинном черном пальто.
Иногда мне тоже хочется выглядеть заманчиво. Но тут вот что. Несколько раз в студенческие годы, когда я был еще не так толст и мы получили гуманитарной помощью из Америки интересную одежду, — несколько раз, надев эту одежду, я нравился себе и шел по улицам, наслаждаясь своим внешним видом. Но мне быстро становилось непонятно, что же мне делать дальше, помимо того что я так славно одет. Как будто я решил не ту задачу. И вис верса — когда мне было абсолютно все равно, как я выгляжу
Нет, это долго, тут много, это потом
Потому что в этот момент к воротам ГИТИСа подъезжает черная «Волга». Из «Волги» выходит человек и направляется в проходную. По-видимому, какое-то начальство решило нанести визит. Первокурсники без стеснения заглядывают в окошечки «Волги», но стекла затенены.
Это я вижу издалека. Пока я иду, ничего не происходит, только переговоры в проходной. Но когда я оказываюсь близко, дверь машины открывается, и на свет божий появляется, вот не ждал, та самая Екатерина Ермолаевна. В брючном костюме и мерцающей куртке.
Так получается, что в этот момент я оказываюсь как раз на уровне машины, и она бросает на меня взгляд. Это естественно, поскольку я проходил мимо — не в силу того, что на меня нельзя не обратить внимание.
Удивительно, что в ней все равно осталось что-то провинциальное. Я бы сказал, оно стало менее очевидным, но более укоренившимся.
Она ненадолго задерживает на мне взгляд. У нее плохое настроение, она раздражена. Я всегда чувствую