в квартире, стараюсь (продолжаю стараться) быть приятным собеседником. К счастью, я работаю в библиотеке и могу много рассказать о книжных новинках. Я увлекаю Фиму. «Писатель и самоубийство» Чхартишвили, «Generation “П”» Пелевина, «Черная книга» Памука.
Они внимательно смотрят на меня, как будто наблюдение даст им больше информации и позволит прозреть свое будущее, которое должно либо не должно быть связано со мной. Как ни странно, я замечаю изменение отношения, когда упоминаю, что изучал в университете французский. Почему-то им это нравится, хотя я сразу же признаюсь, что не силен в языках и французский у меня очень слабый, максимум «четверка». Пассе композе с плюс-ке-парфе не перепутаю, но на слух ничего не понимаю.
— А, например, перевести что-нибудь сможете? — спрашивает Фима.
Мне очень хотелось произвести впечатление, но
— Это зависит от текста.
— Ясно.
С моего места видна соседняя комната, и в ней — маленькая старушка, утонувшая в глубоком кресле. Она прижата столиком-подносом — кажется, там остатки еды. Старушка пьет из большой чашки, проливая часть жидкости (какао?) на платье. Это Елена Самуиловна Сызранцева, урожденная Ковалева.
Елена Самуиловна упирает подбородок в грудь, чтобы лучше видеть пятно, и тщательно растирает его.
Растерев, вздыхает и запевает тоненьким и точным сопрано:
— Что ты жадно гляяядишь на дорогуууу…
— Поела, — говорит Фима.
— А самому слабо отнести? — спрашивает Полина, не двигаясь с места.
— Разрешите мне?
Они переглядываются, и Полина слегка пожимает плечами.
— Спасибо! — вежливо и громко говорит мне вслед Елена Самуиловна, когда я уношу поднос. Петь она перестала, как только лишилась подноса, вот какая связь.
Полина — дочь Фимы.
Когда я возвращаюсь на кухню, разговор уже сбит на некие бумаги и чей-то визит. Затихнув в углу, я восстанавливаю содержание беседы.
Тут вот что. Дом расселяют и будут ломать. Вот почему в подъезде всегда так тихо, я замечал. Но если музей-квартира получит официальный статус музея, возможно, ситуацию получится изменить. А сейчас? Сейчас это музей хозрасчетный. Я не очень понимаю, как это. Как кооперативный, что ли.
Квартира, квартира, квартира, квартира,
Блаженный уют небольшого сортира,
И кухня, подобная кухням царей,
И дети соседей у наших дверей.
О, дети соседей! О сами соседи!
О страстная мысль о вкусном обеде!
Кастрюли, дуршлаги, макитры, плита –
Прославься, властитель желудков, — еда!
Дубовый комод, лихорадочный сон
И поиски блох в лабиринтах кальсон [1].
Таковы стихи Сызранцева. Пытаются издать сборничек, Евгений помогает, но пока сложно.
В начале ноября резко похолодало.
Не могу понять, почему мама так упорствует в этом году с переездом. Мне приходится разрываться между ней, бабой Клавой и Сызранцевым. Но, конечно, ее право.
Вот я думал, что приехал забрать ее, а оказывается, погостить.
Сад наш давно зарос. Принялся зарастать непосредственно после смерти Василь Василича. Не страшно, можно бродить, трогать холодные стволы, хрустеть за-ин-де-вев-ши-ми листьями. Соседей почти нет, но много народа из новостроек гуляет с собаками. Они разглядывают наши дома. По-туристически. Я тоже из-за своих деревьев разглядываю их.
Одна фигура привлекает мое внимание — сначала потому, что у нее нет собаки, затем потому, что кажется мне знакомой. Медленно идет (бредет) по улице, смотрит на наш участок. И вот забавно. Прежде чем осознать, кто это, я сначала думаю: только бы не увидела мама, а уже затем понимаю, что это дядя Костя.
Я до сих пор помню ту фразу, и она наверняка тоже.
Конечно, я не все понимал ребенком, но на постоянные фланирования мимо его дачи не мог не обратить внимания. А они продолжались все лето. Потом мама как-то раздобыла его телефон и принялась ему названивать уже из Москвы. Она не то чтобы скрывалась от нас с бабой Клавой, когда звонила, но — укрывалась, безусловно. Мы старались не прислушиваться. Но я слышал, что все мамины предложения совместных походов в театры и на выставки были отвергаемы.
Тем не менее однажды она, сильно накрашенная, уехала, отказавшись признаться мне куда.
Это было самое начало следующего июня. Везде летал пух, засорял глаза. Стояла удушающая жара, но наша квартира не на солнечной стороне, и дома настолько холодно, что за те десять минут, что идешь до метро, едва можно отогреться.
Мама ушла, задев меня ледяной рукой, вернулась через несколько часов. Закрылась на кухне с бабой Клавой, и это был единственный раз, когда я поступил, как в каком-нибудь детском фильме или комедии: подошел на цыпочках к двери и прислонил ухо. Если бы дверь внезапно открылась, то я, следуя сценарной схеме, должен был бы кубарем покатиться, а потом сесть, потирая лоб. Но этого не случилось. Я услышал буквально одну фразу в небольшом контексте. Судя по контексту, это была цитата.
— Если душа не лежит, то ничего не стоит, — процитировала мама.
Я ничего не понял, но мне стало неприятно, и я отошел. Смысл этой фразы я понял через несколько лет, в старших классах, усилиями одноклассников.
После этого мама больше не звонила украдкой. Переехав на дачу, мы стали гулять другими маршрутами, хотя дядю Костю иногда встречали и беседовали с ним вполне мирно. Мирно и нервно.
После развода дяди Толи и тети Светы он на нашей улице появлялся редко. Вова и Катя рассказывали, что они сначала дружили с ним в Москве, но потом перестали.
Бог с ним совсем, скорее бы прошел мимо.
Я вижу, что он сворачивает к даче дяди Толи, дальше не видно.
Ночь, мама спит. Я зачем-то взялся смотреть комедию «Почти беременна» по ТВ-6. Впрочем, что значит «зачем-то» — затем. Это все тот же опыт жизни. Мужчины, женщины, отношения. Постельные сцены — прекрасно. Пытаюсь запомнить, как и где нужно дотрагиваться до женщин, может, все же когда-нибудь пригодится. Понимаю, что искусство, но хоть толика правдоподобия есть, должна быть. И все равно мне больше неоткуда брать информацию. Помнится, в университете я попытался откровенничать с однокурсником Мишей (к третьему курсу нас стало три мальчика, на первом я был один), но он сказал, что природа сама подскажет, что и как делать. Боюсь, это не мой случай. Единственный раз, когда мы остались наедине с Лизой и забрезжил некий призрачный шанс (это было после преподавателя), природа мне ничего не подсказала. Так что я все же руководствуюсь словами Генриха Нейгауза относительно темпа rubato: «Не чувствуешь — считай».