такое. Взгляд не выражает узнавания.
С другой стороны машины образуется мужчина. Это классический чиновник с крахмальным брюшком и брезгливым лицом.
— Ну что там? — спрашивает он ее.
Она пожимает плечами, закуривает.
Первокурсники разражаются хохотом — скорее всего, по какому-то своему поводу, они уже отвлеклись, для юных творческих людей пара, подобная этой, не представляет интереса. Но она быстро взглядывает на них. Впрочем, это одно мгновение: даже не взглянула, а мазнула. Без тревоги, проконтролировала.
Из проходной выходит тот самый человек — водитель, по-видимому. Ворота раскрываются. Неохотно. Водитель садится, она следом. Садясь, она взглядывает на меня, вопросительно и раздраженно. Я ведь так и стою рядом с их машиной — шедший куда-то, но вдруг бесцеремонно застывший.
Юные актеры опять смеются.
Вот на второй взгляд она меня, кажется, узнала, и я иду далее, не осознавая более Собиновского переулка.
Я был в музее еще несколько раз и изучил экспозицию. Досконально.
Сызранцев родился в селе Верхний Мамон Воронежской области в 1898 году. Учился в Воронежском университете, на историко-филологическом факультете, куда поступил в 1919 году. По окончании работал в Воронежском губернском отделении государственного книжного издательства, где и напечатал первый сборник своих стихов («После быта») в 1926 году. Женился в 1929 году на Ольге Мережаевой, сотруднице местного радио, но супруга скончалась в 1932 году. Детей у них не было. Предположительно зимой 1935 года познакомился с сосланным в Воронеж поэтом Сергеем Рудаковым, который свел его с Мандельштамами. Близкого знакомства не получилось. В 1939 году переехал в Москву, снял комнату в квартире на Бакунинской, у Елены Самуиловны Ковалевой, на которой женился и усыновил ее ребенка от первого брака, Фиму. Почти сразу по доносу соседей был арестован и приговорен к 8 годам исправительных работ в Белбатлаге, где погиб при пожаре клуба в 1940 году.
Биографии без деталей выглядят стертыми. Казалось бы, факты — единственная неоспоримая вещь, но фамилии и даты не рождают образ. Образ — это то, на что нельзя положиться. Та паутина, которую мы сами плетем из фамилий и дат.
На даче начинает по ночам подмораживать, пора бы маме перебираться домой. Но она включает на ночь обе конфорки, накрывается двумя одеялами и спит в пальто. Из города я ее не понимаю, но когда приезжаю сюда, то вижу в этом определенный резон.
Деревья облетают. Стремительно. То, что шелестело над головой, теперь шуршит под ногами. Дачу Сахрановых лучше видно, но там только дядя Толя, возится на грядках. Он как муравей. Я не знаю, что именно он делает на участке, возится подходит лучше всего.
Мы отправляемся с мамой на прогулку, ей нужно гулять, нельзя все время лежать под пальто.
Пошли к ветеранам. Был славный дом ветеранов-большевиков на той стороне железной дороги, теперь просто дом престарелых, хотя называется по-научному. Там обитали музейные персонажи, совершенно. Какие-то фантастические истории слышал я про этих ветеранов. Что якобы там жила бывшая секретарша Коллонтай, гражданка Швеции, навсегда уехавшая в СССР. И личная секретарша Ленина. И участник Нюрнбергского процесса. И еще какая-то героиня Гражданской войны, воевавшая у Буденного, которую пытали белогвардейцы и даже выжгли у нее на лбу пятиконечную звезду. В детстве мы часто наведывались сюда, смотрели издалека на скрюченные человеческие стручки в инвалидных креслах. Жизнь-то прошла, а словно и не жил.
До ветеранов не дошли. Не стоило, конечно, идти через станцию. Но сейчас в поселке не разгуляешься: на месте колхозного яблоневого сада — новостройки, на месте поля по дороге к плотине — новостройки, этсетера. На маленькой нашей площади перед универмагом кружат автобусы. И алкоголики кружат, потому что ресторан «Сетунь» остался. В детстве я их всех не то чтобы знал — но чувствовал местных, как признаю теперь посетителей Третьего зала Ленинки.
Мама вдруг меняет ритм движения. Синкопы. Так я и думал, что мы встретим дядю Костю. Не стоило через станцию.
Он сидит на скамеечке недалеко от ресторана. Волосы с проседью отросли и вьются. Куртка нараспашку, свитер не скрывает живота. В руке початая бутылка пива.
Поднял голову и смотрит на нас. Мы киваем ему, он нам. Он не делает попытки встать и подойти, но мамина маршрутная тахикардия становится еще значительнее. Ее лицо выражает страдание и страх.
Когда я начал ходить в храм и читать святоотеческую литературу, первое, что меня поразило, — это лукавство всего, чему мы привыкли в себе доверять.
Чувства. Я думаю, что я радуюсь отличной оценке за курсовую, но это не радость, а тщеславие. Я обижен грубым словом. Нет, это корчится моя уязвленная гордыня. Я плачу над судьбами мира. Нет, я унываю.
Двуликие монстры живут в моем сердце, тайные и неизведанные корешки питают привычные, как одуванчик, душевные проявления. Я углублялся в себя, как в горный карьер, и добывал обескураживающие открытия неведомого меня.
Потерял тогда почву под ногами. Можно ли доверять себе. Можно ли что-либо утверждать с определенностью.
Когда я любил Лизу, когда я любил Лизу, Лизу ли я любил? Когда я разлюбил ее — что произошло? Разочарование? Приближение к реальной Лизе разрушило Лизу вымышленную? А к реальной ли Лизе я приблизился — или к еще одному своему представлению о ней?
Я посещаю квартиру на Бакунинской, чтобы восстановить жизнь давно умершего человека, и, конечно же, восстановлю не ту жизнь, которая существовала на самом деле. Но если допустить, что восставший из гроба (которого у него, впрочем, не было) Сызранцев одарит меня аутентичной версией себя, то, по сути, и она будет не более правдивой, чем мое предполагаемое прочтение.
И вот еще. Допустим, сама Лиза. Была влюблена в этого преподавателя, но разлюбила, узнав о его постыдном поведении. Эрго, ее любовь была заблуждением, вызванным недостатком информации. Но. Два года свечения и мерцания, всплесков радости и опухших глаз, интересная худоба, эк-заль-ти-ро-ван-ны-е выступления на семинарах. Можно предположить, что существуют некие суррогатные чувства, либо
Либо чувство обладает собственной подлинностью, не зависящей от предмета, его вызвавшего.
Я хожу в музей, как на работу. Раз в неделю. Веду себя деликатно. Понял, что вопросов здесь не любят, — возможно, им неловко, что они не слишком много знают о Сызранцеве. Но я стараюсь произносить оригинальные и уместные комментарии — придумываю их дома заранее. Иногда с юмором. Это работает, они смягчаются, постепенно привыкают. Однажды приглашают почайпить. Грибов и есть тот самый Фима, сын от первого брака. Ефим Львович, можно «Фима, вы».
За чаем, чтобы укрепить фундамент моего пребывания