растворяются вместе с книгами, едва выйдя за дверь. Как читатель могу сказать, что и вы, библиотекари, кажетесь нам кем-то, кто остается на ночь за запертыми дверями, исчезает между стеллажами и материализуется утром. Мы сосуществуем, закрытые от восприятия друг друга.
— Не является ли это доказательством того, что каждый человек бережет свои границы от вторжения окружающего мира с его страхами и мглами? — интересуюсь я в ответ, получаю полный изумленного одобрения взгляд и продолжаю: — Того, что каждый пытается так или иначе закуклиться, создать свой автономный мир и хотя бы неустойчивое равновесие в нем?
Женя улыбается.
Мне кажется, что это начало прекрасной дружбы.
Мы поднимаемся на второй этаж. Жене можно в нашу комнатку. Две девочки, у которых тоже сейчас перерыв, жарят на плите пельмени и посматривают в телевизор. Мы им не помешаем, потому что Женя для девушек привлекательнее телевизора. У него удивительная способность нравиться женщинам, не навязчивая. Он почти стеснителен, сдержан, внезапно оживляется, голубые глаза светятся новыми мыслями, он краснеет, начинает проповедовать, его мысль летит и удивляет его самого. Даже некоторая гнусавость и тягучесть его голоса придает ему привлекательность (однажды я слышал запись голоса Бродского — очень похоже, очень).
Женя увлечен собой и этим, возможно, увлекает за собой. Нет, увлечен скорее не собой, а своими идеями, той постоянной работой сознания, которая в нем происходит.
Мы беседуем, заглушая телевизор. Женя поет гимн симулятивности. Волшебные имена Делеза, Батая и Клосовского порхают вокруг его медной шевелюры, создавая ореол. Не помню, когда я испытывал такое потрясение. Разве что лет десять назад, когда неподлинность моих чувств стала открываться мне.
Кстати, интересно. Женя также рассказал. Митя сообщил сестре и отцу, что моя мама совершенно уже не может аккомпанировать. Как рассказала Жене Полина, ее брат приехал с нашей дачи «весь опрокинутый», закрылся в комнате, долго там пребывал, не беспокоемый несколько встревоженной родней. А потом вышел повеселевший и огласил. Потеряла квалификацию. Дескать.
Я не знал, что возразить. И надо ли? Ведь тогда получается, что я могу дальше посещать музей? Слегка предав маму — но уверен, она бы только посмеялась. Хотя говорить ей не буду.
Митя, Митя…
Екатерина Ермолаевна позвонила и пригласила меня в театр. На «Черного монаха». Кама Гинкас поставил в ТЮЗе «Черного монаха» с Маковецким. Вся Москва говорит.
Я не люблю театр. Его пресловутая магия не искупает для меня его условности. Я вижу, как актер незаметно поправляет одежду или прическу. Как сорвавшийся голос вынуждает актрису прокашливаться, по возможности неслышно. Я вижу работающих людей, изображающих, но не бываю тронут историей, которую они рассказывают.
Возможно, я не был на хороших спектаклях. Но я был на «Головлевых» со Смоктуновским, на том самом «Мастере и Маргарите» на Таганке. Ничего. Nihil.
Но этого «Черного монаха» мне было бы интересно посмотреть. Фильм Дыховичного я видел, и он меня не убедил. Слишком красиво.
И, конечно, дело не в спектакле, а в приглашении. Да, тема Лизы окончательно ре-ду-ци-ро-ва-на, она поняла правду, мне нет смысла громоздить ложь.
Мы оба пришли в пиджаках: она в бархатном, я в вельветовом. У меня есть специальный вельветовый пиджак для выходов, еще со времен гуманитарной помощи, я его редко ношу, поэтому он неплохо сохранился. Темно-зеленый. Она — в вишневом, переливающемся. Блузка, расстегнутая несколько больше, чем нужно. Блестящие украшения, тоже переливающиеся. Сумочка без ручек — забыл, как такие называются, — с золотыми штучками, оформление. Берет меня под руку, идем гулять вдоль портретов.
— Вот это моя соседка по даче, — говорю я Екатерине Ермолаевне, указывая на смеющуюся Катю.
— У вас есть дача?
— Да, в Переделкине.
Тем боком, который ближе к ней, я чувствую разливающееся по ней тепло удовольствия.
— Ну, не совсем там, — надо уточнить, а то нехорошо, — платформа «Переделкино», но по другую сторону от писателей.
Молчит. Звенит один звонок. Может быть, надо в буфет?
— Пойдемте, может быть, в буфет?
— Пойдемте.
Моя рука крепко зажата ее бархатным локтем. Надо о чем-то говорить.
— Вы любите театр, Екатерина Ермолаевна?
— Как официально! Можно просто Екатерина.
— Да, конечно, извините.
— Я люблю театр.
Она рассеянно оглядывается по сторонам. У меня впечатление, что она кого-то ищет. Мы встаем в очередь за молодой парой: он в черном вязаном свитере, она — в сарафане и водолазке. Увлеченно обсуждают «Дон Кихота» с Калягиным. Не «увлеченно обсуждают», а увлеченно обсуждают. Девушка немного похожа на Алевтину. Что я тут делаю с перламутровой женщиной, от которой пахнет пронзительными духами. Мне даже ее немного жалко — до тех пор, пока она не уставляет в меня эти свои глаза с ободком.
Щекочущее чувство, что ты кому-то нужен. Ну, вот так получается, что ей. Судорожный поиск, за что зацепиться. Физически я уже поражен этим ее радиоактивным телом. Безусловно. Она старше лет на пять-семь. Неважно. Но мне все же нужна какая-то
Какое-то обоснование, что-то в ней найти: скрытую беззащитность? наивность? неустроенность?
— Я недавно была на премьере в «Эт сетера», — говорит Екатерина Ермолаевна (Екатерина). Чуть громче, чем необходимо, чтобы я услышал. — У Калягина Рыцарь печального образа просто усталый старик.
Мне кажется, я видел рецензию с таким заголовком. Когда подшивал газеты в читальном зале.
Она опять оглядывает буфет, столики. Быстро отворачивается. Увидела того, кого искала? Звенит второй звонок. Скорее бы третий.
Мы берем по бокалу шампанского и бутерброды: я с сыром, она с соленой рыбой. Свободных столиков нет. Отходим к подоконнику, устраиваемся там. Пузырьки бьют в нос, мгновенно возникает отрыжка, и не ясно, что делать. Екатерина (Ермолаевна) через мое плечо церемонно кивает кому-то. Я оборачиваюсь, но не могу определить, кто это.
— Здесь ваши знакомые? — говорю я.
— Так… — небрежно говорит она.
Я отворачиваюсь, но почти сразу слышу сзади густое мужское «здравствуйте».
Обнаружившийся мужчина мне неприятен. У него глаза с поволокой и брезгливый рот. Он смотрит устало и снисходительно. Он старше меня не намного, но мне сразу кажется, что я ребенок, а он взрослый.
— Стас, — он протягивает мне руку.
У меня в одной руке бокал, в другой — бутерброд. Я поспешно подцепляю бутерброд кончиками пальцев, держащих бокальную ножку.
— Лев.
— Лев Александрович — писатель, — говорит Екатерина.
Стас поднимает брови.
— Пробую перо, пробую перо, — невнятно говорю я. — Пробую перо.
Екатерина громко и неестественно смеется:
— Он скромничает!
— Что