Нужный народ - инструктора. Без них райком все равно что пруд без рыбок-мальков.
А вот и сам Первый заявляется! Торжественная минута. Стихает излишний шум, усиливается всеобщая деловитость, упорядочивается движение инструкторов по коридорам. Все чаще хлопают двери: хозяин пришел! Не дай Бог, замечание сделает - на неделю настроение испорчено.
Неспешно шагает Прохор Самсонович по чистым крашеным доскам пола.
Широкоплечий, краснолицый с мороза, в заиндевелом полушубке, в скрипучих, ярко начищенных сапогах. Точно такие же сапоги были на большом, в полный рост, портрете товарища Сталина, висевшем в кабинете Первого. Волей-неволей вытянешься перед таким в струнку, даже если ты простой истопник и вроде бы не к чему тебе выслуживаться.
Впрочем, дедушке, ввиду его незначительной должности и природной дерзости, дозволялось сидеть в присутствии Первого. Мало того - Прохор Самсонович всегда первым подавал ему мягкую тяжелую ладонь нетрудящегося богатыря, справлялся о здоровье, глядел спокойными, с хитринкой, глазами, слезящимися с мороза.
Сильные холода стояли в те времена. Зимы были долгие, снежные, настоящие!
Морозы шпарили под сорок, не то что теперь.
У многих жителей поселка, вздыхал дедушка, сохранилось неправильное впечатление, будто Прохор Самсонович был груб, резок в обращении, во всех делах рубил сплеча, придерживаясь лишь главной линии, указанной сверху, не замечая ни людей, ни их настроений.
Дедушка знал совсем другого Первого - любителя прибауток, частушек, соленых словечек. Иногда Первый нарочно задерживался в райкоме допоздна, разгоняя из кабинетов не в меру службистых инструкторов, чтобы в спокойной обстановке хлопнуть по стаканчику-другому. Выпивали даже в те времена потихоньку, ибо алкоголь, по словам Прохора Самсоновича, уводил массы в религию опьянения вместо конкретного труда на пользу общества и напрочь уничтожал духовные идеалы. Хоронились в чуланчике, где лежали уголь и дрова для растопки печек.
То ли от древесного сочного запаха свежих поленьев, то ли от своей простонародности и открытости Первый после первой же стопки заводил длинную тягучую песню, взятую из таких темных глубин народа, о каких дедушка и не подозревал. Буйный, с проседью, чуб Первого падал ему на глаза, и он небрежно откидывал его ладонью назад.
Дедушка предостерегающе показывал пальцем на дверь, за которой притаился отчаянно смелый любопытный инструкторишка. Услыхал, наверное, звяканье граненых стаканов, подбежал на цыпочках к двери, приложился лохматым морщинистым ухом.
"Дай я поленом его звездану, Прохор Самсоныч!" - громко восклицал дедушка, указывая в сторону двери, и шорохи затихали.
"Нехай подслушивает, зараза этакая. Авось побоится доложить. Он у меня еще дождется, харя подхалимская..." - Первый беспечно махал рукой, будто от мухи отбивался. Затем с минуту с серьезным видом вслушивался в себя - припоминал куплет недопетой песни.
Когда объявили, что умер Сталин, Прохор Самсонович вышел из кабинета в приемную - бледный, покачиваясь на ослабевших ногах, обнял одного только истопника, не обращая внимания на местных начальников, собравшихся в испуганную кучку в ожидании соответствующих моменту распоряжений. Но Прохор Самсонович поначалу ничего не сказал, а только всхлипывал тонко и протяжно, словно заблудившийся в лесу ребенок. Это был даже не плач, а какой-то внутренний писк, вырывающийся наружу из этого огромного человека. И все остальные начальники, сообразив, что вышла негласная директива на слезу прощания, достали свежие носовые платки. Дедушка, поддавшись общему настроению, тоже вытер глаза и шмыгнул для порядочности носом по случаю великого всенародного рыдания.
Но с этого дня Первый уже не засиживался допоздна в кабинете, и весь остальной служилый люд райцентра вздохнул с облегчением.
В рассказах дедушки Первый выглядел всегда добродушным, а порой и забавным.
Однажды Прохор Самсонович, утомленный долгим заседанием, вышел на берег пруда и с таким шумом выпустил газы, что гуси, задремавшие посреди водоема, испуганно загагакали, возмущенно захлопали по воде крыльями. В те времена долгие совещания и заседания были, и важные вопросы районного масштаба на них решались.
- Рванул так рванул! - восхищенно потрясал руками дедушка, и в голосе его слышался оттенок давнего, хотя и с нынешней легкой усмешкой, подобострастия:
вот, мол, какие богатыри жили в наше время. По мнению дедушки, тот давний могучий звук имел истинно бюрократическое происхождение: "Будто вся районная канцелярия в ад провалилась!".
Я спрашивал: а как это дедушка очутился поздним вечером на берегу пруда. Рыбу, что ли, ловил?
Пояснение сделала бабушка. Оказывается, в те дни он косил для райкомовских лошадей сено и половину накошенного пропивал. Так и просыпался вечерами в сумерках: то на берегу пруда, то в лесополосе, а то милиция где-нибудь возле чайной подберет.
- Меня, райкомовского человека, никакая милиция забирать не смела! -Дедушка стучал кулаком по столу, приосанивался, гордо распрямлялся. Она, милиция родимая, домой меня доставляла, чин по чину, в постель укладывала. Везут меня, бывало, на милицейской рессорной бричке, придерживают аккуратно, а я шумлю как попало: милиция, милиция, дайте похмелиться...
- Грешник, грешник! - крестилась бабушка, глядя на угол, увешанный иконами, где под тлеющей лампадкой сидел на продавленном диване дедушка. Диван, между прочим, был кожаный, райкомовский, на нем когда-то сам Первый сиживал. Когда в шестьдесят втором году район расформировали, дедушка успел стащить домой этот диван.
Сидя на диване, дедушка, особенно когда подвыпьет, готов с утра до вечера рассказывать о своей бывшей райкомовской службе, о том, как вывозил начальство разных рангов на берег Красивой Мечи, варил уху, студил водку в ледяном роднике. Он же, дедушка, затыкал всех за пояс, когда разгорался спор о "сурьезной" политике.
Бабушка глядела на него, кивала седой печальной головой: как был трепачом, так и остался. А когда дедушка заявлял, что коммунизм так вот запросто, с наскока не построить, потому что сволочь-человек не желает перевоспитываться и меняться к лучшему, перепуганная бабушка затыкала уши и убегала в чулан. Ей казалось, что сейчас в дом войдут строгие молчаливые люди, арестуют дедушку, выведут во двор и расстреляют возле покосившегося курятника.
Новые деньги
В те годы часто звучала песня про мадьярку, которая вышла на берег Дуная и бросила в воду цветок.
Я все думал, почему она оказалась возле реки совсем одна - без кавалера, без подруги? Постепенно в моем воображении возникла далекая девушка. Быть может, для меня она бросила с крутого обрыва темную розу, закачавшуюся на серебристых вечерних волнах? Люди увидели цветок, знак неразделенной любви, и присоединили к нему другие цветы. Получился венок, украсивший реку, и песня получилась хорошая.
Я готов был слушать ее бесконечно, видел будто наяву голубую в сумерках реку, смуглую красавицу с венком на голове. Песня кончалась, и лицо девушки меркло, расплывались яркие пятна народного костюма.
- А когда мальчик будет петь? - спрашивает ослепший дедушка, догадываясь каким-то образом, что я уселся возле репродуктора. - Этот самый, из Италии?
Лабертино!..
Бабушка, услыхав наш разговор, выходила из-за печки, умильно складывала на груди ладони, качала головой:
- Ах, этот Лабертино! Как он поет... Голос ручейком бежит. Про маму дюже переживательная песня. Я всегда плачу на эту песню...
Когда по радио пел Робертино, в доме умолкали все разговоры. Бабушка, прослушав песню, подходила ко мне, разглядывала меня с нежностью и необычным вниманием, будто перед ней сидел живой Робертино. Дедушка, если был неподалеку, клал на мою голову тяжелую, пахнущую табаком ладонь.
- Хорошая жизнь наступает! - бормотал он. - Хорошая...
Прямо над его диваном висели иконы, расцвечивая угол золотым сиянием дешевой фольги, узором белесых бумажных цветов. Дедушка в Бога не верил, терпел иконы из-за бабушки.
- У меня с ними никаких делов нету, - тыкал он пальцем вверх, где над головой его мерцала закопченная лампада. - Не люблю над собой слишком большого начальства.
- А у меня в кармане монетки лежат... - переходил он на более конкретную тему и доставал гривенник - новый, сверкающий, будто из настоящего серебра. - Разве этот кружочек заменит рубль?
- Это десять копеек! - пытался я защитить новые деньги. - То же самое, что и рубль. Совсем недавно этот гривенник был старым рублем, а теперь он сам по себе гривенник вместо рубля.
- Гривенник он и есть гривенник, рублем ему никогда не бывать, котенок никогда не станет быком.
- Так почему же за бутылку водки ты платишь теперь не двадцать пять рублей, а два с полтиной? - ударял я в самое болезненное место.
Дедушка задумчиво кряхтел, хмыкал, крыть ему было нечем. Достав из кармана пригоршню мелочи, старательно ощупывал каждую монетку, шевелил губами и наконец объявлял, что у него целых восемьдесят копеек. Кто добавит?