да еще копаться в унизительных подробностях? Эта жизнь, так непохожая на прежнюю, и без того доконала меня, потому что казалась злой насмешкой над моими идеалами.
— Я переночевал тогда у товарища, — неохотно продолжал я, — и утром мы позавтракали жареными пирожками. Пробегав весь день по его делам, мы что-то перекусили на улице, он меня угостил. Ну а вечером, когда я собрался уходить — стыдно было сидеть у него на шее, — меня забрал к себе другой школьный товарищ, узнавший, что мне некуда деться. Он, разумеется, и накормил меня. Ну, как? Теперь тебе все ясно?
— А ведь неправда, что ты не ел целый день, — усмехнувшись, произнес Ван Ишэн. — Вечером ты съел булку, значит, без пищи оставался меньше суток, не говоря уже о том, что на следующий день питался нормально.
— Дурак ты набитый! Еда ведь не только потребность физиологическая, но и духовная. Если не знаешь, когда тебе придется поесть, то, как назло, только и думаешь о еде.
— А дома, ни в чем не зная нужды, ты тоже ощущал эту духовную потребность? Пожалуй, все это выдумки. Твоя духовная потребность не что иное, как ненасытное желание урвать кусок пожирнее. Ненасытность — черта людей твоего круга.
Возможно, в его словах и была толика правды, но я со злостью на него напустился:
— Что ты мне все тыкаешь, ты да ты, сам-то ты кто?
— Я из другого теста, — ответил он, пряча глаза, — и отношение к еде у меня самое земное. Ладно, оставим этот разговор. Так ты правда не любишь шахматы? «Что в силах рассеять грусть, кроме шахмат?» — продекламировал он.
Я презрительно хмыкнул.
— Грусть? У тебя?
— Да нет, ничего, — все еще не глядя на меня, ответил Ван Ишэн. — Грусть и прочие нежности не про нас, они для образованных, а у нас, черт подери, одни неприятности. И только за шахматами их забываешь.
Зная, что его пунктик — еда, я невольно обратил внимание, как он ест. Волнение охватывало его всякий раз, когда, не будучи занят шахматами, он слышал, что по вагонам начинают разносить еду. А когда звон алюминиевых плошек раздавался совсем рядом, он опускался на сиденье, закрыв глаза и плотно сжав губы, словно в обмороке. Получив свою порцию, он торопливо приступал к еде, и было видно, как двигается его кадык и напрягаются мышцы лица. Он то и дело аккуратно подбирал с подбородка и уголков губ крошки и рисинки и пальцем отправлял в рот. Если рисинки падали на одежду, он ловко подхватывал и отправлял их следом, если же на пол — осторожно, стараясь не шевелить ногами, брал их с пола. Покончив с едой, он тщательно вылизывал палочки и, налив в миску воды, с наслаждением втягивал жир, плавающий на поверхности.
К еде он относился с благоговением и необыкновенной тщательностью. Ни единой рисинки не щадил, даже жалко их становилось. К шахматам, должен заметить, он относился с такой же тщательностью, но был куда великодушнее. Поняв, что противник проигрывает, он сбрасывал с доски фигуры и говорил:
— Еще одну партию?
И если тот не соглашался в надежде, что не все еще потеряно, в четыре-пять ходов разделывался с ним.
Глядя на Ван Ишэна, я часто вспоминал «Любовь к жизни» Джека Лондона и как-то после еды, когда он медленно, по глотку, пил горячую воду, пересказал ему содержание книги, в которой на меня особенно сильно подействовало описание голода. Он слушал меня затаив дыхание, рука с миской застыла у рта. Дослушав до конца, он долго сидел в задумчивости, потом сделал еще несколько глотков и серьезно произнес:
— Нет, этот человек был прав, безусловно прав, что прятал галеты под матрац. А послушать тебя, так получается, что это у него от страха началось психическое расстройство. Нет. Он поступал вполне разумно, как мог этот писака не понять такой простой вещи? Как его, Джек… а, Джек Лондон, нет, точно, сытый голодного не разумеет.
Я не преминул тут же сказать, что за человек был Джек Лондон.
— Так-то оно так, — ответил он, — но ведь он, как ты говоришь, потом прославился, а значит, не знал больше забот о еде. Спокойно сидел в кресле и, попыхивая трубкой, выдумывал смешные истории о голоде.
— Он и не смеялся вовсе, он… — возмутился я.
— Как же не смеялся? — нетерпеливо перебил меня Ван Ишэн. — Человека, который испытал голод, изобразил психом. Чушь все это!
Я промолчал, мне стало смешно и горько. Но однажды, когда ему не с кем было играть в шахматы, он попросил меня повторить «историю про еду».
— Не про еду, а про любовь к жизни, — возразил я с раздражением. — Ты в самом деле балда, ни о чем, кроме шахмат, понятия не имеешь.
Видя, как он растерялся от моих слов, я почувствовал угрызения совести, ведь что ни говори, он мне нравился.
— Ладно, согласился я, — ты читал «Кузена Понса» Бальзака?
Он покачал головой. Тогда я рассказал ему о старом жадном Понсе. Реакция Вана опять была неожиданной.
— Плохой рассказ, и совсем он не о еде — о жадности. Его погубила жадность, из-за нее он и умер. Нет, плохой рассказ. — Но тут же спохватился. — Не то чтобы плохой, а, понимаешь, у иностранцев все по-другому, между нами стена. А теперь послушай, что я тебе расскажу.
Я так и подскочил от удивления, подумать только, он может что-то рассказывать!
— Давным-давно, — начал он, устраиваясь поудобнее, — знаешь, с этого «давным-давно» бабушка всегда заводила свои сказки. Ну так вот, жила-была семья, всего у них было вдоволь, в общем, здорово жили. Потом пришла в дом невестка, работа у нее в руках спорилась, рисовая каша получалась рассыпчатая, вкусная, никогда не пригорала. И каждый раз, готовя еду, она припрятывала пригоршню крупы…
— Эта история вот с такой бородой, — перебил я. — Потом, в неурожайный год, невестка достала припрятанный рис, спасла от голода родных и еще беднякам раздала.
Он остолбенел.
— Так ты знаешь эту историю? Только рис никому не раздали, бабушка ничего про это не говорила.
— Ах, что за олух! — рассмеялся я. — Эту историю рассказывают детям, чтобы научить их бережливости, а ты принял всерьез. Да и не про еду это вовсе.
— Нет, про еду, — упрямо сказал он. — Надо всегда заботиться о том, чтобы она была. Когда в этой семье амбары ломились от зерна, они не съели все подчистую, помня, что благоденствию может прийти конец, и откладывали от каждой еды на черный день. В старину говорили: «Кто досыта не ест — долго