Стало легко, свободно, весело.
Полина порхает, Елена Самуиловна поет, Фима не прячется за газетой, а Митя не играет на скрипке. Алевтина не пришла, и тоже как-то легче.
И еще оказывается, что буквально сегодня утром Екатерина поставила свою подпись на каком-то важном документе, который практически позволяет музею существовать официально. Осталось приложить совсем немного усилий, самое тяжелое позади. Я чувствую некоторую гордость, что мы с ней не подвели.
Разговор, естественно, посвящен исключительно Клименту Алексеевичу.
Я вспоминаю, что в дневниках деда Екатерины наткнулся на любопытную запись: в университете открыли факультет «исключительно для рабочих и крестьян», и там спустя время выявился студент чуждого происхождения. Собрали аутодафе, заклеймили позором, по итогу составили коллективное письмо в ректорат с требованием исключить самозванца. Когда бумага дошла до Сызранцева, он написал: «Если бы этот ребенок был мой, то я изжарил бы его на сковородке и съел бы». Был большой шум, пришлось переписывать письмо. Но Сызранцеву, как ни странно, ничего не было.
Меня поразило столь обэриутское поведение Сызранцева; я не был уверен, что подобное возможно. Но оказалось, что он действительно отличался экстравагантностью. Фима рассказал — а ему Елена Самуиловна, когда еще была в ясном сознании, — что однажды, гуляя в компании по Андреевской набережной, Климент Алексеевич с размаху сел на тротуар. Так он отреагировал на новость о взятии Выборга после подписания мирного договора с Финляндией.
Таким образом, косвенно подтверждается, что Клим, упоминаемый в дневниках, скорее всего, действительно Климент Сызранцев. Надо будет сказать Кате.
Тут я ловлю себя на том, что думаю о ней как о Кате.
Более того — я представляю, как приведу ее сюда, уже не в роли начальственной дамы, а как возможную часть этой уютно сложившейся компании. Сызранцев объединит нас — умный и непосредственный, ироничный и ранимый, бесконечно талантливый.
Задумаем, милый, на счастье
Простое, простое число.
Чтоб нам хоть чуть-чуть, хоть отчасти,
Хотя бы на миг повезло.
Это Женя вспоминает из Сызранцева. И сборник почти готов, всё к одному.
— Ком-со-моль-цы — до-бро-воль-цы… — поет в своей комнате Елена Самуиловна.
Хочется длить и длить такие вечера. Как жаль, что они быстро кончаются.
Итак, гражданин Неверовский (я) идет в гости к гражданке Шутько.
Я знаю, зачем туда иду и что сегодня будет. Что сегодня может быть. Мне неловко и тревожно. Но я полон решимости. Мне тридцать два года. Я хочу, чтобы у кого-то была потребность во мне. Именно во мне. И это желание сильнее сомнений, тому ли я человеку нужен. Той ли. Это все пусть потом.
Забавно, что мама родила меня в тридцать два. Значит, значимое для нас число. Значит, значимое. Однокоренные.
Я несу цветы — результат серьезной внутренней борьбы. Их нежный аромат (это розы) как будто укоряет меня. Я приношу эту жертву на алтарь своего эгоизма. Мысленно прошу у них прощения, разговариваю с ними всю дорогу от остановки троллейбуса до ее подъезда. Надеюсь, они меня поняли и простили.
Она встречает меня в двусмысленном наряде. От волнения мне сначала кажется, что это пижама, но это всего лишь костюм — настолько блестящий, что блики от него создают дополнительное освещение.
Свет приглушен. Слишком приглушен. Разве мы не должны сначала хотя бы немного побеседовать? Я бы хотел поделиться с ней своими впечатлениями от последнего посещения музея. Может быть, прочитать новые стихи, которые Женя раздобыл в Ленинке. Ему больше везет, чем мне, он как-то умеет их находить.
На стеклянном столике — бутылка вина, бананы и виноград. Это дорого. Ладно, неважно. Надо выпить, это хорошо. Мой однокурсник Миша говорил, что выпить помогает для расслабления — только немного, а то можно оконфузиться. Ну, это мое слово, он использовал очень конкретный глагол.
Виноград мне никак нельзя, у меня от него метеоризм.
Мы садимся и насильственно беседуем. Играет томная музыка. Мне кажется, я эти песни откуда-то знаю. Они старые, помню их со студенческих времен. Уместно ли спросить, что это за музыка?
Кровать, покрытая шелковым покрывалом с большими цветами, волнует меня. Я стараюсь не смотреть в ее сторону.
Глаза Кати кажутся темными. Она делает большие паузы, во время которых молча смотрит на меня. Я стараюсь купировать возникающие паузы рассказами о книжных новинках. Это все труднее делать. Наконец я выдыхаюсь. Мы молчим.
— Мон-ме-ка-ма… — тихо подпевает она певице. — Вам нравится эта песня?
Я прислушиваюсь.
— Да, наверное.
— Интересно, что она поет? Э-ка-ти-брий…
— Не совсем так, — не выдерживаю я.
— А как?
— Mon mec а moi, il me parle d’aventures… Et quand elles brillent dans ses yeux… — я решаюсь даже не произнести, а почти пропеть.
— Ничего себе! Вы знаете французский?
— Да. Так получилось. Зато английского не знаю.
— Неважно! Ну-ка рассказывайте, что она там хочет?
Она так оживилась, что даже забыла на время об общей томности обстановки.
Я слушаю песню.
— Ну, вот в припеве… Мой парень рассказывает о своих похождениях… у него от них такой блеск в глазах, что я могла бы провести всю ночь…
— С ним?
— Не понял… кажется, нет. Вот в этих его приключениях, что ли…
— Ладно, плевать на перевод! Ну-ка, научите меня! Мон-ме-ка-ма…
— Mon mec а moi…
— Мон мек а муа…
— Верно.
Она смеется, я тоже.
— …il me parle d’aventures…
— Иль ме парль даван…
— Там такой носовой звук: -en-.
— Ан.
— Нет! Откройте рот, но при этом как будто у вас заложен нос.
Я подхожу к ней, наклоняюсь.
— -en-! Попробуйте!
Она берет меня за голову и прижимает свое лицо к моему. Не успеваю заметить, когда мой рот тоже становится открытым. Он тут же смыкается с ее ртом.
Долгая беззвучная, черная пауза, провал. Как будто я окружен пустотой. Кажется, я пытаюсь двигать челюстями. Мне очень неудобно стоять, боюсь, что упаду на нее. Одна моя рука опирается на столик, другая висит вдоль тела. Наверное, надо дотронуться до Екатерины Ермолаевны, но я не могу.
Наконец рты рассоединяются. Я выпрямляюсь, смотрю на нее, но почему-то плохо вижу.
— Ты же совсем не умеешь целоваться! — говорит она. С удивлением и радостью, что ли.
— Нет.
— Ничего, этому всему можно быстро научиться. Даже не переживай.
— Нет, — опять говорю я.
Она вопросительно хмурится, слегка. Как будто не