и, чуть дыша у кромки, лёд твёрдо пускает шаг на приволье плёса. С середины реки видны два берега, они тянутся торжественным ущельем, храм зимы приглашает пропасть в нём вечной прогулкой.
В тот день я нагулялся вдоволь, дойдя до К-во, полузаброшенной деревни, — десяток домов над берегом, два жилых, бруствер грубой ваты меж рамных стёкол, за ними ходики с берёзовыми гирьками, но прежде — кот недвижный: то спит клубком, то болванчиком бессмысленно видит поле, березняк, проваленную крышу коровника, метёлки пижмы, оцинкованный козырёк колодца под шапкой снега и бахромой сосулек, обледенелый край, рассохшийся ворот, цепь мотком. Кот и во сне всё это видит.
Одет я был легко, вышел как в городе, без валенок и тулупа, отчего и озяб внезапно, несмотря на солнце, быстрый шаг. Пальцы замёрзли в перчатках, поджал их в ладонь, холод отнимал подошвы. Я повернулся уже в обратный путь, снег искрился, синела цепочка моих следов — как вдруг заметил справа в ярком свете, как что-то движется сквозь воздух, некий призрак отчётливый. Вот странно! Дымок упрямым столбиком возносился над береговым увалом, стоял несколькими прядками, исходя неизвестно откуда. Погасший костерок рыбака или что тут такое кури́тся? Я пошёл к берегу, на этот дымок, неизвестным явлением прямо из снега поднимавшийся среди двадцатиградусного мороза вверх, упрямо, отвесно, в полном безветрии, среди с полдня открытых веером снопов солнечного света.
Снегу было уже выше колена, когда я разгрёб это место — впадину на снежном покрове. Она скрывала глубоко залёгший ком травы, бурьяна, густой силосный дух осенней прелости закутал лицо. Я встал на колени и жадно сунул руку в густую мокроту́, полную тепла, пальцам казавшуюся с морозу горячим миром. Вдетый сначала ладонью и теперь — всем существом, я не мог оторваться от этой чёрной норы, провала, припорошённого снегом, он остывал, отданный теперь атмосфере, но теплота гнили была упорна. Ещё долго я пробыл над ней, словно среди великолепия света, снежной стерильности, нарядной белизны и в то же время отчётливой мертвенности, непригодности для жизни — вот здесь, в природе, была единственная точка тепла, точка плодородной темноты и жизненной влаги.
Я по очереди держал руки в этом неожиданном тепле, оттаивая, пальцы то гуляли, то замирали в наслаждении, будто пытались нащупать что-то знакомое, — и я ощущал, но не понимал ещё воспоминание, так притянувшее меня к этому отложению живого, так привлёкшее всё моё существо, как увлекает яркий, важный сон, никак не вспоминаемый, но от которого остаётся прикосновение.
Вернувшись домой, затопил печь и перед приоткрытой топкой внезапно понял, что́ там было такое, отчего вдруг пальцы погрузились в это протяжное, насыщенное невыразимым смыслом время. Я понял, что́ пальцы пытались нащупать в этой отвёрстости, в этой дышащей точке живого… Его язык!
Я оглянулся — за спиной у меня лежала корзина с надранной берестой для растопки, несколько поленьев, снег с них стаял ещё не весь и стекленел зернисто, пуская струйки в лужицу на полу. Вот тут примерно и лежала голова старика, мелко дрожала, слюна пузырилась, ползла, вдруг взмокшие пряди…
Случилось это давно, помню, тогда у меня ещё не было машины, но точнее сказать не умею — теперь в моей жизни года неотличимы, не то что в юности, когда каждый день был отмечен вспышкой события. Летом в отпуске я жил на даче, никуда не поехал — для заброса на Памир не было ни денег, ни попутчиков, а Крым и Кавказ давно пали под натиском туризма. Развлекал я себя нехитро — одиночеством, сном и рыбалкой, гонял на велосипеде по полям, лесам, возился в саду, латал крышу, успел поставить столбовой фундамент для пристройки. В тот день я решил отсидеть вечернюю зорьку и двинулся со снастями наперевес к Т-ске, к омуту за вторым мостом, считая от устья этой небольшой речушки, притока Оки, километрах в трёх от нашего городка. Крутые, заросшие ивняком берега в этом месте труднодоступны, но охота пуще неволи, и вот я уже сижу по-турецки с книжкой в руках, то и дело соскакивая глазом со строчки на кончик удилища, иногда приятно настораживающего случайной потяжкой, вызванной переменой силы течения.
От омута высоченный стройный мост был виден отлично. Протяжные, словно соборные, арки моста взмывали высоко над бурьяном, ивняком, над непаханым лет десять полем, разгромленным кротами до непроходимости, пока перейдёшь — сломаешь ноги, и придавали местности особенную живописность, открывая вход в иное пространство, которое бы не смогло без него, моста, существовать. Стена леса над поворотом реки, береговые уступы, склонение ветвей, осколок неба — всё это сгущалось в фокусе арок в извлечённую из настоящего времени гармонию, словно здесь, в пространстве, существовал отличный от глаза, мозга оптический организм, образовавший световой строй так, что передо мной открывался вход в иное мироздание, безлюдное, как горизонт на картинах Возрождения. Вневременность картины была обусловлена тем, что мост сам по себе зависал над пойменными ярусами, распространял на всю вселенную стремление дороги, быстрое течение реки, бурлившей под ним на ступенях переката, — зависал словно между прошлым и будущим, останавливал, закручивал в своём вознесении происхождение времени, как капельная линза сгущает, собирая всё вокруг в один бесконечно малый драгоценный мир.
Мне нравилось сидеть над омутом, я долго выбирал эту точку обзора, таково моё хобби — коллекционировать, искать особенные оптические области, в которых бы исчезало время личной жизни. Поверхность омута то дышала отражённой ото дна обраткой, то тут, то там вдруг оживляясь хороводами трёх-четырёх воронок. Как заворожённый, я повисал над этим смутным зеркалом души и не ждал улова. В рыбалке самое главное — достичь сердечной ровности, при которой удача или её отсутствие ничего не прибавят миру. Лишь однажды в жизни я ждал поклёвки. Прежде два года я никак не мог оправиться от потери, рваная рана бродила внутри, то проглатывая сердце, то отнимая дыхание, разум. И в душевных потёмках этот сгусток пустоты был неуловим, как сильная и осторожная рыба. Жил я в ту пору в Калифорнии, рыбачил по субботам на одном из притоков золотоносной Американской реки, чьи воды в 1849 году принесли в мир известие о золотой лихорадке. Снасть была самая простая, без премудростей: хорошая монофильная леса, поклёвный бубенец, скользящее грузило, калёный крюк-налимник, выползок, добытый в саду из-под мешковины, расстеленной под кустом кизила за сараем, — раз в три дня я поливал ткань чуть подслащённым чаем. Неподалёку негр в спортивной экипировке бороздил перекат искусственной рыбкой, с которой управлялся ювелирными забросами. Рыбка бурлила и полоскалась напрасно; время от