они поняли, кто она, ее отпустят, мне разрешили взять только три цвета, и я выбрала черный, красный и коричневый. Обозначила черной линией мамино лицо в форме сердечка и глаза, нарисовала большие зрачки-эллипсы в карих глазах, рот – будто красное сердечко внутри лица-сердца и, наконец, волосы, распущенные, как разбойники любят, сперва красным, потом, поверх красного, коричневым – и мать отпустили, она была благодарна мне, что я спасла ее, и я уснула спокойно, я рисовала мать во сне.
Теперь я тоже спросила, какими цветами мне можно пользоваться, какими хочешь, ответила мать, она смотрела на меня будто бы с вызовом – прищуренные узкие глаза и кривая улыбка, смысла которой я не понимала, я зависла в воздухе, охваченная страхом вратаря перед штрафной карточкой.
Чего хотела мать? Неужели ей действительно было интересно, какой я вижу ее? Мысль притягательная. Я взяла черный карандаш и нарисовала узкие глаза, главное – не предать саму себя. Учитель говорил, что войны можно было избежать, если бы люди не предали сами себя, а последовали бы зову сердца, несмотря на угрозы о наказаниях и репрессиях. Я понимала, о чем он, взяла красный карандаш и нарисовала рот, говорящий: «Ты не уважаешь мать?» Это было сказано как обвинение, сформулировано как вопрос, потому что того уважения, которое, по мнению матери, требовалось, я к ней не питала. Я понимала слишком много, не понимая того, я держала это в руке, нарисовала рыжие материнские волосы, распущенные ради отца, которые отец нюхал, закрыв глаза, отцу нравились волосы матери, однако он не уважал ни ее, ни Хамара, где она выросла, – тоже, возможно, без должного уважения со стороны родных я нарисовала на заднем плане маленькую ферму, мать ждала от меня уважения, которого не получала от остальных, но сама того не осознавала, упрямо не видела, я нарисовала то, о чем догадывалась, что чувствовала, мать спросила, долго ли еще, я нарисовала над ее головой «пузырь», оставались только руки, ее руки у меня на рисунке были засунуты в карманы.
Мать побледнела. Пламя Хамара погасло. Мать поднесла рисунок к глазам и с трудом переборола желание смять его, она так и думала, догадывалась, что я не предам себя.
Она положила его на плиту, но конфорки были выключены. Она спросила, как мне кажется, следует ли показать его отцу, я покачала головой. Она спросила, не вставить ли рисунок в рамку и не повесить ли в гостиной. Я покачала головой. Она сказала, чтобы я сложила его и спрятала в сундучок из-под сигарет, который прячу под кроватью. Кровь прилила к голове: мать знает про сундучок, открывала его? Она прошла мимо, вышла из кухни и закрылась в спальне, куда мне хода не было. Я вела дневник, записывая все шифром, но вдруг мать его разгадала? Тогда лучше мне умереть. Если бы сил в ногах хватало, я бы выбежала из дома и бросилась в реку, внезапно мать снова стояла передо мной, убрав за спину руки. «В какой руке?»
Чего она добивается? Она не сводила с меня глаз, я подняла онемевшую руку и показала на ее левую, она протянула руку вперед – в руке был блестящий портсигар, я посмотрела на мать, та закивала, и я неуверенно взяла портсигар. «Открывай», – сказала мать, я открыла и увидела обрывки бумаги. «Это я», – мать показала на портсигар, потом взяла с плиты мой рисунок, показала на него и сказала: «Это ты! Сложи все в твой сундучок и спрячь получше». – Она вывела меня из кухни, я отнесла все к себе в комнату и села на кровать. Мать, похоже, совсем разболелась.
Мать налила в ванну воды, я дождалась, когда она залезет туда, нырнула под кровать, схватила сундучок и, открыв, постаралась взглянуть на содержимое глазами матери. Все было не так ужасно, как мне казалось. Множество портретов матери, но я нарисовала их для разбойников, дневник, написанный шифром, его она вряд ли разгадала, я и сама уже давно забыла этот шифр, одна-единственная страничка обычными словами, но там не было ничего о том, что мать строгая, а просто про то, как я нашла на улице пять эре, а это к счастью. Я убрала портсигар и рисунок в сундучок, спрятала обратно под кровать, повалилась на нее, словно колода, и принялась пересчитывать квадратики на потолке, словно сдвигая их из стороны в сторону, досчитала до трех сотен восьмидесяти четырех, когда к дому подъехала машина, я подошла к окну и увидела, как они выходят из нее. Выглядели они как обычно, вот именно что обычно. Отец снял с крыши лыжи и отнес их в гараж, Рут ждала его, потом он взял ее за руку, и они вместе вошли в дом, даже не взглянув на мое окно – вот именно что. Я легла и прислушалась. Мать тоже услышала их, она открыла дверь и казалась совсем выздоровевшей. На ужин она собиралась сварить простые спагетти, хоть и было воскресенье, а все потому, что днем ей нездоровилось. На десерт – тертые яблоки с кремом, потому что их тоже несложно приготовить, когда все ингредиенты у тебя под рукой. Я слышала, как мать варит спагетти, а Рут пряталась под столом, как в каком-то романе, мать вытащила из кастрюли макаронину и бросила ее на край, спагетти были готовы. Я ела за столом, вместе со всеми, я тоже выздоровела, заразилась выздоровлением от матери, на следующее утро меня ждала школа, сегодняшнего утра словно и не было. Остаток вечера мать гладила белье.
Ударили морозы, надвигается пелена мокрого снега, я смотрю на свинцово-серый фьорд и спрашиваю: что я тут делаю? Холмы холодно разглядывают меня, здесь я не больше дома, чем где бы то ни было еще, что мне тут надо? Сбежавшему не найти дома, почему бы мне не отправиться туда, где я еще не бывала, и не спрятаться там? Я еду в примостившуюся на клочке расчищенной земли избушку и запираюсь, но ветер свистит и ревет, дождь силится прорваться внутрь, и я места себе не нахожу, потому что я одна. Сердце подпрыгивает и дергается, дрожит и мечется, запертое за ребрами. Я лишила себя дома, я бездомная, тревога не стихает. Град колотит в окна, вгрызается в стены, бьет стальными костяшками в двери, шлепают чьи-то лапы, кто-то вздыхает и просится в дом, и наваливается страх и великая тьма из леса, и надо мной камнем висит небо.
Разгадай